Две жизни
Шрифт:
— Алеша?
— Что, Тася?
— Подожди, Алеша... Ты так быстро идешь... Я устала.
Она повернулась ко мне. Я беру ее за руку, и она тут же прижимается. Но я ухожу. Я не хочу того, что может случиться. Любовь в моем представлении — совсем иное. Это когда от восторга дышать нечем, когда, не думая ни о чем, во имя любимой бросишься в пропасть, когда готов стоять на коленях и молиться на свою любовь! А тут? Нет, это ни ей, ни мне не нужно.
— Алеша!
Я не остановился.
— Алеша! — Она бежит ко мне, дергает
Я останавливаюсь.
— Алеша...
Она смотрит мне в лицо. Смотрю и я и вижу в каждом ее глазу по маленькой белой луне. Луны плывут в черном океане глаз. И они кажутся мне уже белыми яхтами, уносящими меня в далекое, неведомое.
Я поцеловал ее. Взял за руку и повел, как маленькую девочку, к зимовке. Я ничего не испытывал — ни радости, ни торжества, ни гордости, ни унижения, ни пустоты. Было немного грустно, будто с любимого дерева облетела листва. Хорошо, что Тася молчала. Так было легче.
В зимовке горят свечи, топится печь. Согнувшись над столом, сидит Мозгалевский, читает письмо от Костомарова.
— «Ни в коем случае не идите по подножию Канго. Идти косогором», — читает он, только на мгновение оторвавшись от письма, чтобы посмотреть на меня. Его взгляд пристален, но я делаю вид, что не замечаю этого, и придвигаю к себе миску с гороховой кашей.
Тася что-то весело мурлычет себе под нос, устраивая постель рядом с постелью Ирины. Если можно говорить о каком-то удовлетворении после того, что произошло, то я доволен тем, что она ведет себя так, будто между нами ничего и нет. И я постепенно успокаиваюсь. Потому что то, что произошло, мне мешает. Без поцелуя я жил легче. Жил просто, легко.
Холодный сухой ветер жжет лицо. По Элгуни сплошняком идет шуга, трется о забереги. Шуршит. По небу быстро уходят на юг облака. От воды стынут руки, стягивает лицо.
— Бррр! — вздрагиваю я и бегу в палатку. Но не успел еще вытереть лицо, как откидывается полог и в проеме дверей показывается курносое лицо Шуренки.
— Сверху два бата идут, — говорит она.
С полотенцем в руке я выбегаю из палатки. А к заберегам уже пристает первый бат, и из него выпрыгивает человек в черной борчатке и финской шапке.
— Кирилл Владимирович! — раздается радостный крик Мозгалевского.
«Фу ты, ну как я не узнал его сразу», — думаю я и протягиваю Костомарову руку. Он крепко хватает ее и выскакивает на бровку обрыва. Окружив Костомарова, идем к зимовке. Вся борчатка у него обледенела. Он сбрасывает ее, ставит к столу карабин и оглядывает нас спокойным, радостным взглядом:
— Ну, как живете?
Мозгалевский рассказывает и про Зацепчика, и про питание, и про Градова.
— Градов сейчас у меня. Оленей ждет. В соседнюю партию перебирается, — сказал Костомаров.
— Говорил он вам, что у нас есть нечего.
— Наоборот, говорил, что у вас восемь мешков муки, — удивленно сказал Костомаров.
— Вот безобразие! — всплескивает руками Мозгалевский.
— Взял у меня три мешка для пятой. Зол он как черт, категорически против скального варианта. Если бы не Лавров, наверняка запретил бы вести на косогоре изыскания. Ну, это дело его, а наше — быстрей-быстрей двигаться друг другу навстречу. Я вам привез муку, сахар, картофель и немного оленины. Соснин, примите.
— Есть! — вытягивается перед Костомаровым наш помначпохоз и стремительно выходит из зимовки.
— В Байгантае все эвенкийское население посажено на строгий паек. Взял в магазине продукты в долг. Надеюсь, скоро прилетят самолеты. Говорил с Лавровым по радио. Он просит продержаться до первого ноября. Что-то с самолетами неладное. До смычки наших отрядов, Олег Александрович, километров двадцать...
— Неужели вы прошли пятьдесят? — кричит Мозгалевский. Он ошарашен.
— Но я не один, с Покотиловым. И берем на косогоре всего по три точки — подошва, середина и вершина. Кстати, нужен отчаянный малый. Нет ли у вас такого, чтоб по вершине бегал?
— Есть. Из заключенных, Михаил Пугачев, — сказал я.
— Отлично. Завтра я возьму его с собой. У Покотилова парнишка ничего, а мой трусит. Олег Александрович, хотите, я вам расскажу об экономической выгоде скального варианта?
— Пожалуйста, рад выслушать.
Костомаров подсел к нему поближе. Начались выкладки, вычисления. Костомаров волновался, глаза его блестели, я никогда таким его не видел.
— Сорок миллионов экономии! Каково, а?
— Это заманчиво, но цыплят по осени считают, — улыбаясь в усы, сказал Мозгалевский.
— Теперь тоже осень, — как-то сразу завяв, ответил Костомаров и, немного помолчав, спросил: — А сама идея укладки трассы по косогору вас не воодушевляет?
— Меня может привлечь только трезвый инженерный расчет, — ответил Мозгалевский, потирая колени. — Скальный вариант трудный, и, мне думается, именно эта трудность и увлекает вас...
Костомаров в упор посмотрел в тусклые, с расплывшимся зрачком, глаза старшего инженера.
— Я думал, вы лучшего мнения обо мне, — тихо сказал он. — Я вас не обманываю, когда говорю, что изо всех вариантов этот самый выгодный. Почему вы мне не верите?
Мозгалевский пожал плечами, будто ему стало холодно:
— Чтобы поверить, нужны варианты. Материалы для сравнения вариантов. Вы же инженер. Вы должны это знать не хуже меня.
— Не дай бог, если у начальника главка такой же недоверчивый характер, как у вас, тогда я пропал, — невесело улыбнулся Костомаров.
— Насколько мне известно, он человек трезвого инженерного расчета.
— Ну, тогда пропал. — Костомаров помолчал и, окинув взглядом зимовку, спросил: — А где же Покровская?