Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни
Шрифт:
Мимо чего я проехала, кто там стоит на перекрестке и машет белым флажком? Наверное, это и называется: пережить собственную смерть. Довольно странное чувство — пережить себя! Это значит, что ты уже ничем не отличаешься от других, что система приняла тебя и начинает методично поглощать, затягивать в свое жерло, как любой другой человеческий материал. И все НОРМАЛЬНО. Нет ничего страшнее этой нормальности. Потому что начинаешь следить за собой, чтобы не сорваться, не покатиться против общего движения — все быстрее и быстрее. Мимо того белого флажка. Туда, где внутри вещей притаилась их настоящая сущность.
Лед, который вспоминает полковник в ожидании расстрела.
Вкус китайского чая, заваренного на иероглифах.
Скрипки,
Овчина, в которой свернулось калачиком начало мира.
Белая церковь внутри яйца.
Небесная пенка, которую можно лизнуть языком и ощутить вкус клубничных сливок…
Утром я бегу на маршрутку, все вокруг кажется мне несущественным.
Весь белый свет летит мне навстречу. Такой обманутый, такой любимый и ненавистный, такой одинокий. Летит, чтобы расшибить лоб о мое горячее чело. Дорога течет под ногами, как кинопленка или резиновая лента тренажера. Перебирай быстрее ногами! Люби этот дождь, этот город, эти телефонные будки, этих людей, которые, возможно, замолвят за тебя словечко… там, когда-нибудь… А может, и нет.
«И сказал: кто хочет идти за мной, пусть отречется от всего». И ВСЁ, испугавшись этого отречения, начало цепче хватать тебя за руки, расставлять сладкие тенета, сыпать под ноги медяки — чтобы пойманные не сбежали. Я срываю с себя тысячи крючков, но их так много. Некоторые — вырываются с кровью… И я бегу.
Бегу в свою комнатку на новую встречу. Я боюсь, что они могут закончиться… Я хочу понять, кто я. Кто я? Кто я… Кто я…
…Я стою у окна. Вглядываюсь в садик. Слышу, как осторожно открывается дверь. Не хочу и не могу оглядываться, меня будто пригвоздило к месту. Перед моими глазами приятная картина: за окном цветет сирень. Густые цветочные заросли напоминают взъерошенные тучи грозового неба. Синяя, бледно-голубая и чернильная пена невесомой массой вздымается над насыщенно-зеленой, едва заметной листвой. В воздухе висит дождевая морось — это не дождь, но что-то похожее — легкая, прохладная пелена, наэлектризованная и влажная, которая усиливает запах цветов и прибивает раскаленную пыль.
Я смотрю в окно, и мое отражение в стекле обрамлено цветами и листьями, как на «съедобных» полотнах Арчимбольдо.
— Чудесный пейзаж, не так ли? — послышался за спиной баритон.
Я не оглянулась. Интерес к баритонам угас во мне давно.
— Может быть… — нехотя ответила я.
Только что тут побывал десяток человек — медсестра, санитар, нянечка, главврач…
Это был еще один. Кто-то из любопытных — хотел пообщаться. Но я этого не хотела. Придется постоять у окна, понаблюдать за тем, как начинается дождь…
— Это ваша любимая погода? — снова спросил голос.
— Не знаю… — Я больше ничего не могла из себя выдавить.
— А общаться вы не хотите, — продолжал надоедать неизвестный собеседник, — потому что вы всех видите насквозь…
— Не всех, — поправила я, — но многих. Для этого мне даже не нужно оборачиваться.
— Неужели? — удивился голос. — Значит,
— Абсолютно!
— Вы всегда так относитесь к людям?
— Не всегда! — Я разозлилась на себя из-за того, что непонятно почему продолжаю разговаривать. — Но, как сказала перед самоубийством Вирджиния Вулф: «Бог отнял у меня способность любить живых людей». И… — неожиданно добавила я, — плакать…
— А можно продолжить этот разговор где-нибудь в кафе? Идемте, пока не пошел дождь.
О, я догадывалась, что будет именно так!
— Нет, спасибо. У вас приятный голос. Мне этого достаточно. Боюсь, что в следующие пять минут я заскучаю. И поставлю вас в неловкое положение — просто встану и уйду. К тому же я бы не хотела дорисовывать к вашему приятному голосу розовые щеки, безвольный рот и мясистые уши.
Он рассмеялся.
— Ничего смешного! — сказала я. — В лице самого серьезного мужчины всегда просматриваются черты мальчика — того, каким он был в школе. Трусость, жадность, зависть, лень откладываются в мельчайших морщинках, а потом — в самый неподходящий момент — лезут наружу.
— А с женщинами разве не то же самое?
— Нет. Уже первый незначительный опыт изменяет лицо. А второй, третий, десятый — делает неузнаваемой.
— И поэтому лучше смотреться в стекло?
— Возможно… — наконец улыбнулась я. — В стекле я вижу только сирень. А это так красиво.
— Неужели вам так надоело собственное лицо?
— А разве с вами такого не бывает?
— Не бывает…
— Ну вот видите! Это потому, что мужчины любят себя больше, чем женщины! Им в себе нравится все.
— Вы себе надоели. Вы себе не нравитесь, — констатировал голос. — Но ведь вы ничего о себе не знаете… Если бы знали…
Я принципиально решила не оборачиваться. Я на это не клюну!
Голос у меня за спиной потеплел:
— Ты родилась в Италии в 1525 году в семье Алессандро Тутти — хранителя библиотеки Палаццо Дукале — Дворца венецианских дожей. У тебя было две старших сестры — Лаура и Вероника. Твое имя — Лукреция. Лукреция Тутти… Вы жили неподалеку от Моста Вздохов, соединяющего Дворец со зданием городской тюрьмы, в квартале Кастелло. В детстве ты часто смотрела в окно, наблюдая, как по Мосту ведут заключенных из зала Управления Законов. Они тяжело вздыхали, направляясь в казематы, и ты без пояснений старших поняла, почему Мост назван именно так. Больше всего тебе нравилось, когда отец брал тебя с собой в библиотеку. Вы пересекали площадь Святого Марка, поднимались по Лестнице Гигантов, шли под прохладными сводами галереи второго этажа и спускались в книгохранилище. Лучшего развлечения для тебя не существовало! Пока сестры вышивали у окна, наблюдая за красавцами-гондольерами, ты поглаживала пергаментные страницы древних книг и пыталась понять, что в них написано.