Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни
Шрифт:
— Зачем тебе эта рыжая? — восклицала она. — Тебе с ней интереснее, чем со мной? Чем ты с ней занимаешься?
— Это тебя не касается, — сердился я, — каждый человек должен иметь свою личную жизнь.
— А я, я не могу быть твоей личной жизнью?
Я смеялся:
— Не волнуйся, ты — намного больше, чем все это.
— Тогда почему ты меня прогоняешь?
— Потому что всему свое время. Эта, как ты сказала, «рыжая» — женщина, которую я люблю. Это тебе понятно? Я хочу быть с ней наедине. Время от времени мне это нужно.
— Зачем? Зачем?! — в отчаянии переспрашивала она. — О чем ты ей рассказываешь? Тебе с ней интереснее?
Это была обыкновенная детская ревность.
Через
— В классе я сказала кое-кому, что у меня есть старый любовник, — однажды заявила она.
— Ты — банальная маленькая дуреха, — ответил я. — Обидно, что твои золотые мозги заняты такими глупостями!
— А если мне ни с кем не интересно, кроме тебя! — выкрикнула она.
— Разве обязательно записывать меня в любовники? Ты для этого слишком мала и… и глупа! Если хочешь, чтобы меня посадили в тюрьму, — то, пожалуйста, распространяй эти слухи по всему городу!
В другой раз она выдумала еще большую чушь:
— Если я не найду лучшего мужа, ты женишься на мне? Не сейчас — потом… когда-нибудь?..
— Наверное, я ошибся, — вздохнул я. — Думал, что на свете есть девочки, из которых вырастают сильные, независимые и умные женщины. Оказывается, ошибся: все они мечтают выйти замуж, стать квочками…
Я знал, что говорить и на что давить! Больше она меня никогда не провоцировала, и наши занятия продолжались без проблем. К тому же пришло время, когда надо было серьезно подумать о дальнейшем обучении.
Она делала значительные успехи, и я был очень доволен. Но ее увлечения ежегодно менялись, она не знала, на чем сосредоточиться. Сначала это были точные науки, потом — литература и языки. Наконец мы выбрали факультет иностранных языков. Это был рациональный выбор, ведь я планировал, что она не удовлетворится одним образованием, а знание языков всегда пригодится.
Конечно, она поступила в университет. И наши разговоры утратили свой академический характер.
— Не понимаю… — сказал врач, — зачем вам это было нужно?
— Сейчас и я не могу найти ответ на этот вопрос, — задумчиво ответил Витольд. — Мне нравилось быть богом. Тем более что мне это ничего не стоило — в нематериальном смысле. Я уже говорил, что проверял на ней разные свои мысли и гипотезы. Времена были скучные, тягучие, как резина, и неинтересные. Мой предмет —
— Она об этом догадывалась?
Собеседник надолго умолк. Когда он заговорил, голос его потерял уверенность.
— Она об этом сказала, когда ей уже исполнилось двадцать лет. Тогда она впервые отдалилась от меня. Не только потому, что была загружена учебой (хотя это действительно было так), я оттолкнул ее по-настоящему. А потом уже ничего нельзя было вернуть.
Но лучше по порядку…
…Я никогда не смотрел на нее как на женщину. Она была и оставалась для меня девочкой с вечно растрепанной косой, в коротком платьице в горошек, с разбитыми коленками и раскрытым ртом — иногда въедливой, порой трогательной, а зачастую — ненасытной губкой, в которую я вливал информацию. Так было, когда ей исполнилось шестнадцать, и потом, когда она уже стала совсем взрослой. Все это время у меня была довольно насыщенная личная жизнь (однажды я даже всерьез подумывал о женитьбе).
В двадцать она уже начала спорить со мной, выражать свои порой довольно толковые мысли. И это меня раздражало. Кроме того, я заметил, что ее мышление стало метафорическим, и то, до чего я доходил долгим путем логики — при помощи этого сугубо мужского инструмента мышления, она выдавала за каких-то полминуты, применяя свое воображение. Мы лезли в книги, чтобы проверить, кто из нас прав, и все чаще она радостно хлопала в ладоши и кружилась на одной ножке от удовольствия: ведь она выигрывала. То, чему я должен радоваться, злило меня не на шутку! Я искал любой повод сохранить позиции, переходил к менторству. Основания для этого были: она начала писать. Я категорически возражал. Это мешало учебе и могло хорошенько испортить ей жизнь. Я пытался убедить в этом. Говорил, что почти все писатели — несчастные люди, отравленные словом и алкоголем, что у нее нет никаких перспектив зарабатывать этим на жизнь, что ее никто не поймет и не услышит, потому что, как известно, нет пророков в своем отечестве. А тем более тут, у нас, где ценят только в двух случаях: после смерти или признания за рубежом.
— Что ж, — улыбаясь, говорила она, — придется писать на английском!
— Там ты тоже не нужна. Ты не понимаешь, что говоришь. Лучше займись чем-то действительно полезным.
— Это ты не понимаешь, — возражала она, — слова падают на меня, как снег, ливень или камни, — мне нужно их записать.
Сначала это были стихи. Какие-то странные. Я не мог их оценить. Был напуган тем, что она начала бегать в разные редакции, пытаясь их напечатать. Напрасно! Я радовался этому. Не мог представить, что все так серьезно. Потом она перестала мучить меня своими литературными изысками, и эта тема незаметно стала для нас табу.
Но все равно что-то нарушилось. Я больше не мог быть для нее учителем. Мне было обидно, а она, похоже, радовалось этому.
Иногда, когда она стояла под моей дверью, я делал вид, что меня нет дома, и не открывал. Мучился, но — не открывал. У меня было оправдание: времена менялись с бешеной скоростью, мне стало интересно жить, карьера моя пошла в гору. Я оставил преподавание, занялся бизнесом, впоследствии такой интересной областью, как политтехнологии… У меня больше не было для нее времени. Думал, что нечто такое же происходит и с ней. Пока не настал тот день, когда она просто заночевала под моим порогом. Это было с субботы на воскресенье. Вечером она долго не отходила от дверей, звонила и звонила. А потом, как я решил, ушла.