Двенадцать обручей
Шрифт:
Справа от него сидит Коля, теперь уже восемнадцатилетняя девушка в такой короткой юбчонке, что хочется спросить, какими прокладками она пользуется. Ее полное имя (хотя она его и ненавидит) — Коломея. Она считается дочерью Артура Пепы, но на самом деле она его падчерица. Она уже успела немного пострелять глазками в направлении какого-то рыжего и волосатого гоблина (это она так о нем подумала) напротив, несколько раз, как в фильмах, эротично облизнуть губы кончиком языка и также несколько раз перезакинуть ногу на ногу. Гоблин оказался не только рыжим и волосатым, но и, словно дева, стыдливым, поэтому всякий раз то опускал, то отводил глаза, пока тоже не упрятал взгляд в какую-то книжку с рисунками, вследствие чего Коля угомонилась и теперь позевывает.
Справа от нее сидит пани Рома Вороныч, ее мама, интересная женщина в том возрасте, который определяют как пребывание по лучшую сторону сорокалетия. Пани Рома, жена Артура Пепы, чувствует себя несколько нехорошо — ей никогда не нравилось летать, даже в те времена, когда «Аэрофлот» переживал свой расцвет, а похожие на Надю Курченко стюардессы неустанно подавали покорным пассажирам мятные конфетки и минеральную воду. В те времена ей было даже
Последний в этом ряду — гражданин Австрийской Республики Карл-Йозеф Цумбруннен, на вид он немного моложе Артура Пепы, хотя по паспортным данным наоборот. Карл-Йозеф, верно, единственный в компании, кто вполне доволен ситуацией, когда почти невозможно беседовать. Он ужасно плохо понимает украинский язык, чуть лучше у него с русским, но говорить он фактически не может ни на одном из них. Поэтому в незнакомом или полузнакомом обществе он предпочитает молчать. Он владеет другим языком, точнее, другим органом речи — своей фотокамерой, которую он и сейчас не отпускает от себя, любовно уложив на колени. К тому же у него ужасно потеют очки и он почти не способен видеть людей, сидящих напротив.
А напротив сидят две совершенно одинаковые девахи, то бишь девчонки или, лучше сказать, тёлки. Да, я сказал одинаковые, хотя одна из них крашеная брюнетка, а вторая — такая же блондинка. Нет, их одинаковость — совсем не та, что у близнецов, они на самом деле разные, но все же одинаковые. Эта одинаковость из тех, что делает практически неразличимыми всех на свете поп-звезд, сучек, моделек, старшеклассниц, пэтэушниц, словом, всех наших современниц, ибо ее, эту одинаковость, для всех них сотворило телевидение, журнальные обложки и наш советский образ жизни. Зовут их Лиля и Марлена (только не подумайте, что Лада и Марена), хотя на самом деле Светка и Марина. Сейчас (но разве только сейчас?) они одинаково ни о чем не думают — с той, правда, разницей, что если у Лили внутри полная тишина, приваленная снаружи ревом двигателя, то у Марлены все же крутится где-то в подкорке ветер с моря дул, ветер с моря дул, ветер с моря дул.
Слева от них пребывает уже упоминавшийся нами рыжий волосатый дядька с нескрываемо артистической внешностью (грубый свитер, принадлежавший до того известной авангардной актрисе немецкого молодежного театра, сорочка, ношенная курдским борцом за государственность собственного народа и одновременно студентом Львовского университета, абсурдные штаны вроде бы мальтийского происхождения, сережка в ухе — дальше вы все знаете), итак, это наращивающий популярность (но где и среди кого?) клипмейкер и теледизайнер, зовут которого то ли Ярема, то ли Яромир (не разберешь, поскольку он всегда представляется Ярчиком), а фамилия — Волшебник, что дает основания всему тусону называть его Волшебнером, в то время как нетусону, подозревая, что на самом деле он Волшебник, — внимательно приглядываться к форме его носа и слегка навыкате глаз. Их он решительно и, как ему самому кажется, пренебрежительно отвел в сторону от по-дурацки откровенных заигрываний худющей, словно велосипед, макращёлки напротив и, следуя примеру знакомого по газетным фоткам писателя рядом с нею (как его там — Биба, Буба?), углубился в цветную иеговистскую брошюру «Сделай Себя Достойным Спасения», купленную в том же поезде у того же дефективного типа. А вообще-то он будет снимать клип. Это будет клип с Лилей и Марленой.
И наконец, еще один, заключительный объект — довольно приземистый и весьма упитанный сударь, именно так, сударь — один из тех, что словно созданы под это определение. Выразительно академическая полнота и благородная округлость фигуры указывают на принадлежность к профессорско-преподавательской людской породе, но не в профанированном так называемой высшей школой варианте ограниченного карьериста-цербера, погонщика студентов и — чего уж там? — безнадежного взяточника, а того классического — венско-варшавский стиль — профессора в третьем поколении, знатока мертвых языков и межвоенных анекдотов, связанного скорей всего с каким-нибудь католическим учебным заведением или тайным научным обществом. Это профессор Доктор (бывают и такие фамилии в Галичине!), исследователь алхимии слова, антонычевед, хотя сам он утверждает, что скорее антонычеанец. С доброжелательно-сердечной улыбочкой на узких старческих губах он то и дело вглядывается в кого-нибудь из присутствующих, словно выискивает среди них физиономически самого подходящего слушателя (слушательницу?) для уже готовой слететь с его уст блестящей вступительной лекции с лирическими отступлениями и интонационными перепадами: «Фигура Богдана-Игоря Антоныча (1909–1937), поэта, критика и эссеиста, переводчика, многообещающего прозаика, несомненно, является одной из ключевых в украинской литературе нового времени. Появление Антоныча в начале тридцатых годов в самом средоточии украинской литературной жизни было настолько же желанным, насколько и неожиданным. По удивительным и никогда не прогнозировавшимся сплетениям личной судьбы, исторических обстоятельств и связанной с последними аберрацией общественного восприятия, Антоныч может считаться поэтом, надолго вычеркивавшимся из нашей памяти. В то же время его прижизненная ситуация была скорее благоприятной. В 1928 году разносторонне одаренный юноша, выходец из лемковской[13] глуши,
Но далее обнажать инаковость Антоныча профессору не удается, потому что непредвиденный полет заканчивается — сколько это длилось, четверть часа? — словом, вертолет садится, высота одна тысяча восемьсот семьдесят шесть, переход субальпийской зоны в альпийскую, альпийской в тибетскую, а тибетской в гималайскую, и потому — можжевельник и жереп[14], и изъеденные ветром камни, поскольку ветер тут всегда и отовсюду, и месяц снова прячется за рваную летучую тучу, а потом выскакивает из-за нее, чтобы тут же снова спрятаться за следующую, и надо это видеть: проваливаясь в посеревший и твердый на ощупь снег, они цепочкой тянутся склоном полонины вверх, глотая ветер вкупе с неверными лунными отблесками, в сопровождении офицерского покроя пилота навстречу электрическим всполохам и захлебыванию псов.
Вы слышали, как лают бультерьеры? Я слышал, как лают ротвейлеры, иногда питбули. Но я не уверен, лают ли бультерьеры вообще. Рычание — да, это их, но лай? И вообще — зачем мне там бультерьеры, зачем эти намеки, эти стереотипы? Никаких собак там не было, в том числе и карпатских пастушеских. А значит — и захлебывания не было никакого.
Но были электрические всполохи, световые сигналы — шо йо, то йо. Был высокогорный пансионат, куда наконец притарабанили все восьмеро так называемых героев и где они в нерешительности ожидают посреди залитой теплым светом веранды. А если не веранды? Если гостиной или, например, каминного зала с оленьими рогами и головами вепрей на стенах? Да, как бы мне не забыть о невиданных размеров, чуть ли не во весь пол, медвежьей шкуре?
И как мне наконец явить девятого, Варцабыча? Может, в виде огромной визитной карточки, карточки-бигборда, на которой уже со ста метров ясно прочитывается
Pan VARTSABYCH, Ylko, Jr., Owner,
а на обороте
ВАРЦАБИЧ Илько Илькович, Власник?[15]
Пусть на карточке этой
оживет все родное до боли:
та же нефть, и валюта,
и кровь, и, как рифма, — любовь?
И тогда предстанет все как есть, целая империя со всеми ее составляющими и факторами: сеть бензозаправок, сеть пансионатов и лесных заимок, сеть обменных пунктов «Маржина», фирма «Гурт» с ее экологически-йоговскими йогуртами, спиртовая фирма «Чемергес»[16] с ее бальзамами вечной молодости, экстрактами вечной радости и зубными эликсирами, две-три зверофермы с временно живой пушниной, два десятка базаров, вещевых и продуктовых, все под крышей, то есть крытые, еще одна ферма, но со страусами, далее уже мелочи — какие-то колыбы[17], шашлычные, вареничные, бильярдные, общественные туалеты, киоски с прошлогодним трансильванским пивом и сникерсами, а также спонсорство конкурсов красоты и ночных клубов по интересам, розничная торговля в пригородных поездах, разбой на дорогах, сеть нищих в трех райцентрах, бывшие цехи — мебельный и озокеритный, ныне упаковочные, три с половиной километра глухого железнодорожного ответвления, немножко газопровода, подземные хранилища газа, ракетные шахты, грибные и ягодные участки леса, речной камень, свалка автомобильных останков…
(Но все это лишь так, для камуфляжа, ибо на самом деле следует помнить о свободной экономической зоне и игре без правил, а значит, о бесконечных караванах каких-то нигде не зарегистрированных TIR-ов, а также о ночных лесовозах и цементовозах, о безустанном гуле запломбированных эшелонов, о метафизических локомотивных гудках на приграничных товарных полустанках, о красных и зеленых глазах семафоров, о вечном беспокойстве и транзите в одном направлении — на юго-запад, на Трансильванию, ибо мы, хотя и пребываем почти в центре Европы, однако все у нас отчего-то упирается исключительно в Трансильванию, отовсюду нам светит только она, Трансильвания, ну разве что иногда догнивающая Варшава, а так преимущественно Трансильвания — и на этом стоп, но он, Варцабыч Ылько, Собственник, уже давно сумел преодолеть последствия такой географической безысходности и достичь финансово иных, более сказочных, территорий — и Кексгольма, и Гельголанда, и Страшных Соломоновых островов. Хотя лично я не верю в тех нелегальных бангладешцев, десяток-другой которых задохнулись под свеженастеленным полом рефрижератора, это уж злые языки клевещут.)