Двенадцать поэтов 1812 года
Шрифт:
Но с каких смиренных строк начинаются эти стихи, подобные неаполитанскому пению:
Я чувствую, мой дар в поэзии погас, И муза пламенник небесный потушила; Печальна237
Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 213.
238
Там же.
Батюшков совершил то, что считалось невозможным: дал русскому стиху мелодику, почти итальянское благозвучие. Достиг он этого прежде всего через свою любовь к Данте и Тассо, через переводы и подражания Петрарке, Ариосто и Боккаччо. «Я весь италиянец… — писал Батюшков Гнедичу в 1809 году, — хочу учиться и делаю исполинские успехи. Стихи свои переправил так, что самому любо» [239] .
До Батюшкова наша поэзия, за редкими исключениями, или грохотала литаврами, или дребезжала, как повозка по булыжной мостовой.
239
Батюшков К. Н. Сочинения. Т. 2. М., 1989. С. 101.
И вот вдруг литавры смолкли, повозка уехала, но остался голос, который хотелось слушать и слушать. И не так было важно, о чем поет этот голос — об античных героях или военных походах, об утехах любви или о бессмысленности жизни. Имеющий уши слышал: русское слово наконец-то оторвалось от земли. Батюшкову ответило небо.
Русские люди, до того вздыхавшие по благозвучности итальянского языка и тонкой чувственности французского, вдруг открыли, что сердце может говорить и по-русски. Что родная речь может быть нежной, трепетной, мелодичной.
Батюшков был первым русским поэтом, получившим дар писать не только о царях, сражениях и героях, но и о «мелочах жизни», о простых движениях души. Все эти мелочи и пустяки, облеченные поэтом в совершенную музыкальную форму, говорили о жизни, о Боге, о космосе куда точнее и пронзительнее, чем многословные пафосные оды. Батюшков поднял от земли ту песчинку бытия, о которой потом напишет Блок: «Случайно на ноже карманном / Найдешь песчинку дальних стран / И мир опять предстанет странным / Закутанным в цветной туман…»
Глава третья
Сердце все просит любви: она — его пища, его блаженство; и мое блаженство — ты знаешь это — улетело на крыльях мечты [240] .
Предчувствия. — «Дух истории». — Ошибка Гнедича. — 26 августа в Москве. — Побег Никиты Муравьева. — Письмо вдогонку
И вот — опять война. Батюшков уже давно ее предчувствовал. И не только войну он видел на горизонте, но и то, что в XX веке один американский ученый назовет «концом истории». В августе 1811 года Константин писал Николаю Гнедичу: «Я мечтатель? О! совсем нет! Я скучаю и, подобно тебе, часто, очень часто говорю: люди все большие скоты и аз есмь человек… окончи сам фразу. Где счастие? Где наслаждение? Где покой? Где чистое сердечное сладострастие, в которое сердце мое любило погружаться? Все, все улетело, исчезло… вместе с песнями Шолио, с сладостными мечтаниями Тибулла и милого Грессета, с воздушными гуриями Анакреона. Все исчезло! И вот передо мной лежит на столе третий том „Esprit de Thistoire“ par Ferrand („Дух истории“ Феррана (фр.). — Д. Ш.), который доказывает, что люди режут друг друга затем, чтоб основывать государства, а государства сами собою разрушаются от времени, и люди опять
240
Там же. С. 179.
Вот так он отметал меланхолию, дурные прогнозы и тяжелые предчувствия. У Батюшкова были огромные планы на жизнь в этом обреченном мире.
В ноябре того же 1811 года он так отвечает Гнедичу, который ошибся в возрасте друга: «Ты, любезный Николай, пишешь не краснея, что мне скоро тридцать лет. Ошибся, ошибся, ошибся шестью годами, ибо 24 ни на каком языке не составляют 30. Где же точность? Я с моей стороны не упущу из рук эти шесть лет и, подобно Александру Македонскому, наделаю много чудес в обширном поле… нашей словесности. Я в течение этих шести лет прочитаю всего Ариоста, переведу из него несколько страниц и, в заключение, ровно в тридцать лет, скажу вместе с моим поэтом:
Se a perder s’ha la liberta, non stimo II piu ricco capel, ch’in Roma sia(Если я должен потерять свободу, то меня не утешит и богатейшая корона, которая есть в Риме (ит.). — Д. Ш.), — ибо и в тридцать лет я буду тот же, что теперь, то есть лентяй, шалун, чудак, беспечный баловень, маратель стихов, но не читатель их; буду тот же Батюшков, который любит друзей своих, влюбляется от скуки, играет в карты от нечего делать, дурачится как повеса, задумывается как датский щенок, спорит со всяким, но ни с кем не дерется…»
В канун войны Батюшков служил в Императорской публичной библиотеке помощником хранителя манускриптов (и формально оставался в этой должности до 29 марта 1813 года, когда он был принят в военную службу).
24 августа, взяв отпуск в библиотеке, Батюшков спешно отправляется в Москву. О причинах срочного отъезда он успел написать сестре в Вологду: «Здесь остаться мне невозможно. Катерина Федоровна ожидает меня в Москве больная, без защиты, без друзей: как ее оставить? Вот единственный случай ей быть полезным!» [241]
241
Там же. С. 225.
Отпуск Батюшков в тот год неизбежно просрочил. (Николай Гнедич, работавший в той же библиотеке, извинялся перед Олениным за долгое отсутствие друга. В октябре 1812 года, уже из Нижнего Новгорода, Батюшков отвечал: «Извинять меня перед Алексеем Николаевичем не должно: он знает лучше другого ценить людей, которые из доброй воли подвергают себя пулям, и конечно, на меня не рассердится, что я оставлю Библиотеку… не лишит меня и тогда своего покровительства…» [242] )
242
Там же. С. 236.
26 августа, в утро Бородинского сражения, Батюшков примчался из Петербурга в Москву к тетушке Екатерине Федоровне Муравьевой. В летнюю пору она с детьми Никитой, Сашей и совсем маленьким племянником, Ипполитом Муравьевым-Апостолом, жила на подмосковной даче в Филях.
Незадолго до приезда Батюшкова всю семью всполошил шестнадцатилетний Никита. Утром он не вышел к чаю, комната его оказалась пуста. До этого Никотинька, как его звали в семье, долго добивался от матери позволения вступить в военную службу. Всем было ясно, что Никита сбежал на войну. Через несколько дней он обнаружился в доме генерал-губернатора Ростопчина — туда мальчишку привезли крестьяне, принявшие его за французского шпиона. Никита вызвал подозрение, расплатившись в трактире золотой монетой, а потом у него был обнаружен план местности с французскими надписями.