Двое среди людей
Шрифт:
Так и получилось, что мы с Володькой мчимся через ночь на сто двадцать. Но оба здорово боимся. Хотя я и сам не понимаю, чего нам сейчас бояться. Там, в ресторане на вокзале, пока мы дожидались московского поезда, было все просто. Как жить — тоже было ясно. Поживем в Москве, а потом поедем на юг, к морю. Проживем как-нибудь. Володька сказал, что если кончатся деньги, то мы их у кого-нибудь отнимем. Можно у какой-нибудь бабы отнять сумку или часы. А еще надо отнять транзистор — с транзистором веселее. Тогда я сказал, что лучше ограбить таксиста. «Как это?» — спросил Володька. «Очень просто», — сказал я. Был такой колоссальный фильм — «Особняк на зеленой улице». Таксистов грабили и убивали. Но, по-моему, они засыпались не потому, что их там ловко выследили, а потому что сидели они все время на одном месте.
Оттого и сгорели. А мы бы сразу укатили куда-нибудь далеко. «Поедем в Одессу?» — спросил я. А Володька сказал, что в Одессу так в Одессу, ему без разницы. Из Одессы можно будет поехать в Сочи или в Сухуми. Хорошо, если бы можно было ехать до Сухуми на этом такси. Только
Но сколько я ни думал вот так, все равно не проходила тревога. Володька все время молчал. Может быть, он тоже думал о Баулине? Поэтому я сказал:
— Давай подумаем, как быть дальше…
Евгения Курбатова
Я повернула выключатель, и в комнате загорелся свет, тусклый, какой-то неприятный. На столе валялись объедки, в беспорядке выстроились грязные чашки, захватанные жирными пальцами стаканы, открытая банка килек, всякий мусор. И до сих пор здесь скверно пахло дешевой выпивкой и табачным дымом. Светлые обои с уродливыми цветами, старые стулья и древний телевизор КВН. Здесь все было замусорено, запущено, запылено, и вид у комнаты был нежилой, хотя люди и ушли отсюда совсем недавно. Тут вещей было — раз, два и обчелся, но вся комната завалена ими, и все переворошено и разбросано так, словно кто-то в спешке, в тревоге бежал отсюда. Впрочем, так оно, вероятно, и было.
Я восемь лет работаю следователем, но никак не могу привыкнуть к тому, что часто вхожу в чужие дома неожиданно, не спрашивая хозяев, нравится ли им это и приготовились ли они к встрече. Они обязаны меня принимать, хочется им этого или нет, и вся штука в том, что я не сама по себе — Женя Курбатова — прихожу к ним, а вместе со мной приходит закон, который обязателен для всех, и хочешь не хочешь, а принимай. Но я и закон — это все-таки не одно и то же, потому что закон, он и есть закон, а я ведь просто человек, женщина, и прихожу я всегда к людям, когда они испытывают или горе, или страх, или злобу, или стыд. И от этого мне иногда очень тяжело жить, потому что нельзя разделить жизнь, как листок бумаги, пополам — здесь работа, а здесь отдых, и в нем нет чужого горя, страха, злобы или стыда. Потому что я не закон, а только человек, и, заканчивая обыск или запирая свой служебный кабинет, я уношу с работы часть боли, и боязни, и ненависти, и раскаяния этих людей, и она постепенно растворяется во мне, и я больше всего боюсь, чтобы все эти чувства когда-то не выпали во мне горьким осадком озлобления. Тогда получилось бы, что моя жизнь прожита зря, так как на моей работе можно многого навидаться и проще всего разозлиться на людей, но тогда надо побыстрей уходить с этой работы и заняться чем угодно, только не работать с людьми вместе. Черт возьми, за восемь лет у меня было время подумать о моей работе, но всякий раз, когда я снова сталкиваюсь с человеческой жестокостью, я хочу ответить хотя бы себе — почему я здесь? Ведь это только в ненавистных мне детективах будущий сыщик решает раз и навсегда: мое жизненное призвание — карать зло, и я посвящу себя ему всего до остатка, пока бьется сердце, дышат легкие, в общем, работает весь этот ливер. В жизни оно проще и в тысячу раз сложнее. Потому что даже если предположить, что ты такой молодец и в двадцать лет можешь точно определить свое жизненное призвание, остается маленькая закавыка, совсем пустяковая, да только от нее не избавишься, и, даже если ты о ней забудешь, она тебе скоро сама напомнит о себе: можешь ли ты карать зло? Ведь хотеть этого мало, надо еще мочь. Тут в чем штука? На работе нашей мы пропускаем через себя человеческое горе, как провод электрический ток. Может быть, это слишком красиво или, может быть, сложно сказано, только, во-первых, я бы этого вслух говорить не стала, а во-вторых, это действительно так. Причем принимаем мы этот токовый удар на себя первыми: семья Кости Попова через несколько часов после меня узнает, что он погиб. А из-за того, что ток человеческого горя попадает в нас первых, это самая способность карать зло должна быть в нас как предохранитель в электрической цепи — слабый человек сгорит сразу, а от слишком сильного человека толка тоже будет не много: он легко пропустит через себя простое людское горе. В общем, я запуталась совсем, но только я думаю, я знаю это наверняка, что никак не может работать у нас озлобленный человек, потому что преступник всегда тоже человек, и, для того чтобы изобличить его, надо чувствовать всю ту меру боли и горечи, которую он причинил кому-то. И еще: я много видела преступников, я разговаривала с ними — с сотнями, но я ни разу не встретила среди них счастливого человека. Даже самые удачливые из них никогда не были счастливы, и это не только потому, что мы встречались, когда пришло им время отвечать за все, что было раньше. Они и до этого не были счастливы. Я знаю это не потому, что мне бы этого хотелось, а потому, что это действительно так, на самом деле так. Я, конечно, не говорю, что, если хочешь стать счастливым, иди в следователи. В нашей работе настоящей радости тоже немного, потому что трудная это работа, нервная, злая, она должна быть для тебя всем на свете. Тогда приходит радость, какая-то уверенность в
Вот так я сидела и раздумывала обо всем, чего решить не могла, и ответов всех дать не умела, и дожидалась, когда привезут хозяина этой грязной, запущенной комнаты, Баулина. Человека, у которого нашли приют возможные убийцы Кости Попова.
Протарахтел на улице мотоцикл и, фыркнув, замолк у парадного. Через минуту в коридоре тяжело затопали шаги и ввалился Баулин. На щеке у него еще багровел рубец от подушки, и сам он был толстый, небритый, похмельный. Не дожидаясь вопросов, он сразу забубнил:
— А че? А че? А ребятчки-то где? Где они, а? А че? Ну, пустил пожить! Ну, в поезде познакомились! А че? Нельзя, что ли? Так я без корысти! Я так! По доброте душевной! А че?
Я молча, не перебивая, смотрела на него, и Баулин постепенно увядал, пока совсем не замолк. Тогда я сказала:
— Расскажите, пожалуйста, Баулин, все, что вам известно о ваших жильцах.
Владимир Лакс
Город кончился сразу — исчезли многоэтажные дома, и сразу с обеих сторон дороги побежал лес. Встречных машин почти не было, и наша «Волга», располосовав темноту столбами клубящегося света, с шипеньем мчалась по шоссе. На табличке километрового столба две цифры — шестьдесят два и шестьсот семьдесят четыре. Шестьдесят два — это понятно, это мы проехали от Москвы. А вот шестьсот семьдесят четыре — это докуда? Неизвестно. Так мы и ехали, не зная куда и сколько нам еще ехать, потому что город, который должен быть там, на шестьсот семьдесят четвертом километре, мог как раз оказаться в том направлении, что в анекдоте — «и вообще мы не в ту сторону едем!».
Я думал, что мы едем куда-то на восток или на юго-восток, — прямо по носу машины светлело все быстрее. Лампочки на приборном щитке чуть освещали лицо Альбинки, худое, острое, с длинной светлой прядью, спадающей на глаза. Закусив губу, не отрываясь, он смотрел вперед, на шелестящее полотно шоссе. И все время мы молчали. Говорить не хотелось, да и не о чем было сейчас говорить. Я закрыл глаза, пытаясь хоть немного задремать, но сон не приходил, и только вязкое оцепенение сковывало, будто меня всего засыпало землей.
Потом Альбинка сказал:
— Давай подумаем, что будем делать дальше.
Дальше? Глупо как-то получается, ведь мы раньше не задавались даже таким вопросом — настолько было ясно, что надо делать дальше. Интересно, весело жить, и все. И почему-то я сам поверил, что, если мы пойдем на это, все решится как-то само по себе, ведь тогда будут деньги. А денег нет, но зато есть за нами убийство, и вообще не очень понятно, что же все-таки делать дальше. Допустим, поедем мы в Одессу, а потом в Сухуми. Но сначала надо выяснить, куда ведет это шоссе. Если оттуда надо возвращаться через Москву, то я — пас! Я через Москву ни за какие коврижки не поеду. Может быть, вся милиция там на ноги уже поднята. А может быть, и нет. Найти нас могут только через Баулина. Глупость, конечно, сделали, что привезли таксиста под самые окна. Но я до самого конца надеялся, что обойдется, что Альбинка его только попугает, я ведь не знал, что он такое вдруг отмочит. Предположим, они найдут Баулина. Что может рассказать о нас Баулин? А действительно, что он знает про нас?
Вдруг Альбинка сказал:
— Смотри, заяц!..
Перед машиной, в яркой струе света, катился по асфальту серый клубочек. Зайчишка, видимо, хотел перебежать через шоссе, но попал в свет фар и, оглушенный настигающим грохотом машины, ослепленный электрическим заревом, изо всех сил пытался оторваться от «Волги», а Альбинка все круче нажимал педаль акселератора.
— Зайцы от света шалеют, — спокойно сказал он. — Теперь он никуда из освещенной полосы деться не может…
Машина уже мчалась на сотню, а маленький серый клубочек все катился перед нами. Меня вдруг охватил азарт погони. Но потом я резко нагнулся и выключил ручку света. Альбинка зло дернулся в мою сторону и крикнул:
— Ты с ума сошел? Зачем? — и включил свет снова, но зайца на дороге уже не было.
Я ничего не сказал Альбинке, потому что он сам этого еще не понимал и знать это ему было еще не надо: шоссе было для нас как раз той самой световой дорожкой, по которой мы бежали очертя голову, два перепуганных до смерти зайца…
Евгения Курбатова
Я слушала Баулина, и у меня не проходило ощущение досады: прямо обидно, до чего глупый человек. Это уж просто физический недостаток — будто без ноги родился. Я совсем сбилась, запуталась в его «бутылках», «полбутылках», «на троих взял», «стакан вложил», «красненького принял маленько». А он без этого никак не мог, потому что «полбутылки» были для него основными событийными и хронологическими ориентирами. И все бубнил он и бубнил: