Двое в океане
Шрифт:
Достаточно было одного взгляда на аппараты, чтобы понять: эксперимент провалился. Сделанные из специального сплава стекла-иллюминаторы, через которые шло фотографирование абиссальных глубин, оказались раздавленными, как пробитая каблуком ледяная корочка на весенней лужице.
У Золотцева и Доброхотовой, которые стояли в этот момент рядом со Смолиным, был такой вид, будто они, прибыв на свадьбу, оказались на похоронах.
Кто-то из молодых и любознательных надумал потрогать стеклышки в разбитом иллюминаторе аппарата, кто-то даже отважился поинтересоваться у Чуваева, почему, мол,
— Прошу оставить нас в покое! Дайте нам самим разобраться в своих делах.
— Мы не нуждаемся в сочувствии, — важно поддержал его Кисин.
Чуваев быстро обернулся и с укором взглянул на своего помощника:
— В сочувствии? — обвел собравшихся хмурым взглядом. — Не думайте, что вы присутствуете на поминках. Ничего подобного!
Где-то утомительно стрекотала кинокамера. Шевчик тоже был мобилизован на исторический эксперимент — должен был запечатлеть его на кинопленке для потомков. За шумом мотора своей камеры Шевчик ничего не слышал. Он старательно снимал: море для антуража, палубу судна, людей на палубе, естественно, выделяя среди них Чуваева и Кисина, поднятые со дна марсианские аппараты, детали аппаратов, включая иллюминаторы, раздавленные слепой силой глубин. На иллюминаторах объектив камеры задержался с особым вниманием — вот она, необузданная стихия!
— Черт возьми, да заткнете вы, наконец, свою тарахтелку! — не выдержал Чуваев, метнув негодующий взгляд в сторону кинооператора.
Шевчик взглянул на перекошенное в гневе лицо своего заказчика и растерянно попятился: промахнулся!
Люди стали расходиться. Шагая рядом со Смолиным, Крепышин беззаботно подытожил:
— Как говорил великий комбинатор Остап Бендер, судьба играет человеком, а человек играет на трубе… Или глубина здесь приближается к центру Земли, или просто-напросто старший научный сотрудник Чуваев, протеже самого Николая Аверьяновича, умудрился в довольно глубоком море сесть в еще более глубокую лужу. Скорее всего второе.
Так оно и оказалось. Стекла в иллюминаторах-фиксаторах не выдержали давления водяной толщи в пять километров. Коварная стихия была ни при чем. Аппараты загубила безответственность, махровая, годами взращенная безответственность.
Стекла должны были испытать сперва на стендах на берегу, а их везли за тысячи километров, чтобы убедиться: не годятся! Труд многих людей оказался впустую.
К Смолину подошел Кулагин:
— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? Вот она, ваша наука!
Смолин пожал плечами:
— А что тут говорить? Все ясно. К тому же это не моя наука, а Чуваева.
Кулагин прищурился:
— А вот мне не все ясно. Конечно, я неуч, с танкера сюда пришел — где нам, керосинщикам, понять науку! Но у нас на танкерах другие мерки, у нас за подобное сразу за шкирку. В торговом флоте деньгам счет ведут. Помню, один капитан перед приходом в Новороссийск приказал покрасить корпус, чтоб понаряднее явиться домой. А ведь знал: после рейса судно идет на капремонт. Так вот, начальник пароходства распорядился марафет отнести за счет капитана. И тот выплатил. До последней копейки! А как быть сейчас? Кругленькая сумма получается, если подсчитать по каждой статье…
— А вы и подсчитайте, — посоветовал Смолин.
— Подсчитаю! — В голосе Кулагина прозвучал вызов. — Ну а вы, профессор? В сторонке будете? Промолчите? Ведь Чуваев будет отчитываться по полигону. Вот бы и всыпать по первое число! Вы и возьмите это на себя. А я вас официально поддержу, со справкой в руках. Ну как?
Смолин молчал. Еще несколько дней назад, когда был непоколебимо уверен в неуязвимости своей концепции, такому, как Чуваев, не поздоровилось бы, немало врагов нажил себе доктор Смолин в институте, выступая против приспособленцев и бездельников в науке. Но вот оказалось, что в своей работе он тоже поспешил, тоже что-то недоглядел, наделал серьезных ошибок. Правда, расплачиваться за них будет только он сам, а не государственная казна. Но для настоящего ученого важен принцип. Имеет ли он сейчас моральное право поднимать руку на Чуваева? Как при этом взглянет в глаза Чайкину и Рачкову?
— Не знаю… — пробормотал он. — Не уверен…
Кулагин иронически скривил щеку; теперь он глядел уже сквозь Смолина.
— Эх вы! Наука! Светочи наши! И на кой черт я ушел с танкера!..
Через полчаса «Онега» легла на генеральный курс и, набрав ход, повела новый отсчет длинным морским милям в своем пути на запад.
Перед ужином у дверей в кают-компанию Смолин встретил Солюса. Окинув Смолина умиротворенным взглядом, академик выложил радостную новость:
— Представляете?! Им все-таки не удалось поймать ни одной корифены!
Карибское море было завораживающе спокойным и таким гладким, что казалось, будто это не море, а тихий сельский пруд, в котором плавают ленивые утки. К морскому простору тихонечко опустилось чистенькое, аккуратное, будто на рекламном туристском плакате, солнце, покрасовалось, покачалось на упругой струнке горизонта и, как завершившая сеанс дежурно улыбающаяся манекенщица, лениво ушло за кулисы небосклона.
На Карибское море опустилась тихая, знойная тропическая ночь, несущая истому, телесную расслабленность.
Справа по борту за горизонтом лежали берега Кубы, а за ними — берега Америки. Ночью оттуда, из Америки, радиостанция «Онеги» получила депешу, адресованную академику Солюсу, В ней сообщалось, что Орест Солюс избран почетным доктором университета в Бостоне и его приглашают прибыть в университет для получения диплома и чествования.
Утром новость распространилась по судну. Прибыть в Бостон? А как? Над академиком подтрунивали: раз «Онегу» в Америку не пускают, придется академику добираться на веслах.
Было ясно, что это Томсон добился почетного избрания. Ведь он как раз из Бостона. В тамошнем университете давно проявляют интерес к исследованиям Солюса. В теперешней политической обстановке акт выглядел мужественным и мудрым: нет, созидатели не пасуют перед разрушителями!
— Для меня не так уж важна еще одна университетская мантия, — сказал по этому поводу академик. — Важно то, что Томсон держит слово — не отступать! Значит, не все еще потеряно…
Солюс ответил вежливой радиограммой: прибуду непременно, но когда-нибудь в другой раз, при более подходящей обстановке.