Двоеженец
Шрифт:
– Сосед, – хрипло зашептал Иван Иваныч, – сосед, отойдем
на минутку!
И зачем я на него оборачивался, и что ему теперь нужно от меня?!
С явной досадой, стараясь, однако, не морщить лицо, я отошел вместе с Иваном Иванычем под большое раскидистое дерево, и тут же под деревом он бросился на меня, как пьяный нищий, с распростертыми грубыми объятиями, умоляя меня оставить ему Матильду, как будто речь шла не о ней, а какой-то неживой вещи, которая ему в хозяйстве до зарезу была нужна.
– Ну, отдай мне ее, – жалобно шептал Иван Иваныч, гадко слюнявя мое плечо насморком и пьяными слезами, – у тебя ведь уже есть Мария! – Ну, зачем
– Да, не могу я, Иваныч, не могу! – что еще можно было сказать?
– А почему это не могу? – раздраженно удивился Иван Иваныч, наваливаясь на меня всем телом, но я оттолкнул его от себя и побежал к Марии с Матильдой, ждавшим меня возле фонтана в центре сквера.
– Сволочь! – заорал мне вслед Иван Иваныч, но Матильда так любопытно засмеялась, а Мария сделала такие обворожительные глаза, что я сразу же успокоился, попав в их волшебный плен, и желал теперь оставаться их пленником до самого конца, еще бы немного, и я заплакал, полностью расчувствовавшись. Ну, и хорошо, что у меня их две сразу! И почему я должен с ним делиться Матильдой?!
А разве Иван Иваныч делился со мной ею же, когда она была вся в его власти?! Разве не нашептывал ей днем и ночью всякие мерзости про меня?! Разве не просил ее разменять нашу квартиру или купить новую?! В том-то все и дело, ибо чувство собственности, чувство самца кровно связано с чувством женщины и своей территории!
Увы, но я давно уже заметил, что человек метит свою территорию, как собака, а относится к ней ревностно, как любой хищник!
Очень хорошо помню драку в сельском клубе, в гуще которой я оказался сам. Это были времена уже далекой студенческой юности. Жаркое лето. Его удивительный и ни на что не похожий конец. Нас посылают в колхоз.
После работы мы идем в сельский клуб, там нас встречают кокетливые улыбки деревенских девушек, охотно соглашающихся с нами танцевать, и хмурые лица парней, которые тут же уходят, мрачно перешептываясь между собой. Их очень мало, чтобы по-настоящему возмутиться и устроить драку, но камень в нашу сторону уже брошен, их злые и настойчивые взгляды, кинутые нам на прощанье, очень красноречиво говорят о том, что за своих самок эти самцы вступят с нами в самую жестокую схватку.
Действительно, не проходит и часа, а они уже возвращаются с остальными, теперь их намного больше. Но главное их превосходство – это та животная ярость, с какой они, как безумные звери, бросаются на защиту собственных территорий.
Об их безумии говорят не только глаза, но и то, что у них в руках палки, ремни и кастеты с резиновыми дубинками, залитыми внутри свинцом, и даже ножи.
Мы хватаемся за стулья, отрываем с корнем сиденья, прибитые к полу, начинается бессмысленная война, война, имеющая для них как для самцов очень важное значение с древних времен, когда люди собирались в стада и паслись каждый на своем клочке, когда родо-племенные страхи за свою шкуру и потомство вместе со столкновением самцов из-за самок лучше всего выражают стремление всякой твари к продолжению собственного рода!
Это как бешеный поток хромосом, сбивающих друг друга с ног и стремящийся завоевать свою яйцеклетку!
Иван Иваныч все еще продолжает идти за нами, как наша тень, но оглядываться на него у меня нет никакого желания, и поэтому, обхватив и Матильду, и Марию с двух сторона руками за плечи, я соединил их с собой, со своей орущей жаждой жизни, в которой на всех хватит и семени, и смысла, и мы быстро входим в наше жилище и сразу же все вместе ложимся в одну кровать, а дальше все происходит само собой, я поступаюсь для них чем угодно, всем, чем могу, они, мои любящие самки, тоже ради единения со мной, отбросив всякий ложный стыд и поступившись какой-то лицемерной и не соответствующей нашим чувствам моралью, открываются и достаются мне всем телом, ибо они уже узрели во мне всепожирающий огонь любви, и разве не Господь сказал, «возлюби ближнего своего», и разве Эдик Хаскин в минуту близости своей смерти не сказал, что нравственность невозможна, ибо любая мораль, говорю уже я за него, это решетка, клетка, камера для человечьей плоти, в которой заключен всеобщий грех!
Я вхожу то в Матильду, то в Марию, я шевелюсь в них всем своим пещерным обаяньем, и чувствую, как они жарко дышат, как бешено пульсирует кровь в их сосудах и как они меня любят, и как моя любовь бездонна, как она изливается из меня моим безумным семенем с желанием продлить свой смертный род, и кровать под нами так жалко шатается, как установленный предками странный закон, закон, нарушаемый всеми в силу инстинктов, из которых чувства реками льют, ибо они, чувства, в соединении с инстинктами представляют собой настолько тонкую материю, которая уже не подчиняется ни одному земному закону, ни одному племенному табу, и где всякий может бояться, но преступать чрез него, ибо в чреве всегда будет жажда к звездам взывать…
И вот мы затихли в блаженном смиренье, и Матильда с Марией, обняв меня с двух сторон, были для меня единым существом, и вовсе не случайно они объединились между собой, когда их тяга ко мне заставила их соприкоснуться друг с другом в таинственном сне.
Это тогда, когда ночью я встал из постели, а они обняли друг друга, думая, что это я их обнимаю, а сейчас так оно и было, и я их собой соединил!
Иван Иваныч за стенкой чуть слышно плакал, уткнувшись в подушку. Его любовь к Матильде смешалась с жалостью к самому себе, но его тихие завывания не могли нас вернуть из сказочного ощущения, ощущения как совпадения меня с Марией и с Матильдой как с самой несгораемой мечтой…
Гармония рождалась из естества, а естество – из космоса… И мне не было ни капельки стыдно, ведь меня любили сразу две прекрасных женщины, ну, а Иван Иваныч вряд ли нуждался в моей жалости. Да, он, конечно, тихонько завывал, возился в большой двухспальной кровати, но ведь не это было главным для меня в такую волшбную светлую ночь…
35. Семья семи божественных сокровищ
С тех пор, как несчастный Штунцер перерезал себе горло бритвой, а не менее бедный и обозленный на всех Иван Иваныч развелся с Матильдой и, прихватив с собой подаренный ему Матильдой дымчатый «Крайслер» и несколько золотых побрякушек, выехал в неизвестном направлении, и вообще с тех пор, как я стал, говоря обыденным языком, двоеженцем и, разумеется, не по паспорту, а вообще по факту своего существования, прошло уже немало времени.
Однако я довольно часто вспоминаю этот злополучный и одновременно добродетельный вечер в ресторане, когда Штунцер не только не смог отомстить мне за свое водворение в психушку, но, наоборот, своим самоубийством он как бы отблагодарил меня, как бы это парадоксально ни прозвучало, ибо его смерть не просто потрясла меня, она изменила всю мою жизнь, толкнув в объятья двух любящих женщин, которые так любили меня, что, не отдайся я им одновременно, просто бы сошли с ума или остались на всю жизнь несчастными.