Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
— Записывай! Пиши! — взревела Устинья.
Но степенная Антонина Шилова спокойно прервала ее:
— Посовестись, Устинья Пална, с тобой вежливо обращаются. Но если запишет, хорошего мало.
— Пусть, пусть!.. А он уважай меня! Я ему почти в матери гожусь!.. Сынки мои вчера этого паршивого ивняка невпроворот нарезали у реки, в сырости, голубчики мои, настоялись, а я, мать, молчи? Боже ты мой!
— Ох, неправду говоришь, Устинья Пална, — укорила Антонина Шилова. — Мало, совсем мало нарезали ивняка
Но Устинья, пропустив замечание мимо ушей, снова запричитала:
— Обижают меня-я, не уважают… горько мне-е!
И Устинья, как всегда после брани, завздыхала и прослезилась. Но заметив Никишева и Баратова, она вдруг застыдилась своей слабости и, дурея от гнева, крикнула — Связались черт с младенцем, продали колхозу свою душу, теперь концов не найдешь! Да еще перед всякими посторонними с ветру, срамите меня! — и, с силой вдавив кулаки в мясистые бедра, Устинья бесцеремонно кивнула в сторону Баратова. — Вон какой белоштанник тут шляется, глазеет на нашего брата… Ну-ко вот, председатель, спосылай-ко этакого, гладкого, за компостом!
— Черт знает что! Спятила ты, баба! — вскипел Семен, и губы его задрожали от стыда. — Да это же наши гости! Да ты знаешь, кто это? Это же сама наша советская печать!
— А хоть распечать, мне ее не качать! — отрезала Устинья и, сняв башмак, с яростью вытряхнула из него землю.
— Ой, берегись! — погрозил Семен. — Они твой характер опишут, они зверское твое лицо всей стране покажут, и куда бы ты ни явилась, все тебя застыдят: «A-а, вот, мол, она Устинья Колпина-а!»
Семен, увлекшись, забасил трубным голосом, а Устинья от удивления даже примолкла.
И тут Антонина Шилова решительно взяла ее за локоть.
— Пойдем-ка, будет тебе срамиться. Или ты и меня подвести хочешь? Берись-ка за носилки… Ну!
Устинья, ворча, пошла позади, но ее красное лицо, обращенное в сторону приезжих, выразило такую мрачную злобу, что Баратов, совсем сраженный, шепнул Никишеву:
— Ну и бабища!
В эту минуту Семена кто-то позвал, и он быстро ушел. Баратов с досадой посмотрел ему вслед и сделал обиженное лицо.
— Все-таки это, знаешь, нелепо… Поскольку мы здесь гости, нас следовало бы оберегать от подобных выходок!..
— Вот как! — иронически фыркнул Никишев. — Что ж, к нам, гостям столицы, прикажешь особо жизнь приспосабливать?
— Ты все пошучиваешь, философ, — надулся Баратов. — Всего хуже в таких случаях то, что чувствуешь себя совершенно беззащитным. Этакая грубая, темная бабища!
Никишев усмехнулся, вытирая потный лоб и короткую шею.
— А ты думал, чудак, этакая Устинья сразу оценит твою важность для страны и революции? Да что ты ей? Ты же слышал, она неграмотная, книги ей не нужны, а что за люди писатели, ей и вовсе непонятно.
— Но понимание простой сути вещей, что кроме физического труда есть духовный, интеллектуальный труд — должно быть, право же, доступно каждому, даже…
— Да оставь ты, Сергей, эти прекраснодушные рассуждения, — с досадой сказал Никишев. — Для такой вот Устиньи существует только один ценный вид труда — ее собственный труд, на все другое ей наплевать. Если бы все Устиньи понимали суть вещей, как тебе того хочется, тогда многие животрепещущие проблемы перевоспитания были бы просто сняты жизнью.
— Но еще неизвестно, что лучше: отсутствие проблемы или реальная Устинья! — насмешливо признес Баратов. — Пока такой колючий куст деформируется путем разных там обрезок и скрещиваний, издерешь об него в кровь руки и лицо, — издержки не покрыть.
— «Кустов» таких у нас еще сколько хочешь, Сергей. Только у таких кустов одним махом шипы не снимешь — это сложная работа на годы и годы. Тебя, вижу, огорчает это наследие прошлого, но не будем, друг, пугливыми неженками, которые шарахаются в сторону от каждого колючего куста. Что ж, ведь он реальность…
— И я, значит, должен послушно принимать это?
— Напротив, Сергей. Ты, как художник, должен мобилизовать все свои внутренние силы, чтобы вмешаться! Да, кстати, тебе, наверно, известно: к такому колючему кусту, как, например, шиповник, можно прекрасно привить розу.
— У тебя доводы, я знаю, всегда найдутся, — пробурчал Баратов. — Тем более они должны быть, потому что я чувствую: ты намерен вмешаться. Да?
— Намерен, — скромно согласился Никишев. — Пока что присматриваюсь.
— Скажите, пожалуйста, — раздался позади грудной голос. Оба обернулись и увидели Шуру. Она стояла на тропинке, слегка щурясь от солнца, стройная и легкая в своем полосатом, синее с белым, ситцевом платье и белом платочке с плетеными кружевами; чуть отогнутые вверх, они прозрачным кокошником возвышались над ее темными блестящими волосами.
— Скажите, пожалуйста, — повторила Шура, еще не отдышавшись после быстрой ходьбы и оглядываясь по сторонам. — Нет ли здесь Семена Петровича? Мне сказали, что он сюда прошел.
— Только что был здесь, — с глубоким поклоном ответил Баратов и нескрываемо-любующимся взглядом окинул фигуру молодой трактористки. — Может быть, мы с Андреем Матвеевичем окажемся вам полезными в чем-нибудь? — и он снова посмотрел на Шуру, как на лучезарное видение, сменившее мрачную, грохочущую молниями тучу. — Распоряжайтесь же нами, Александра Трофимовна… нет, простите, я хочу сказать, Шура, Шурочка!
— Право, я не знаю… — с нерешительной улыбкой, переводя взгляд с одного лица на другое, ответила она. — Едва ли кто, кроме самого Семена… то есть председателя, может помочь в этом деле…