Дворец
Шрифт:
– Однако, раньше они не были так нахальны…
Глава 3
Иван Нарышкин во весь опор летел к Москве, и не просто, а на крыльях любви: запретной и для него, и для его возлюбленной. Для него, представителя самого по нынешним временам знатного московского семейства, счастливого жениха невесты из древнего рода, куда как зазорно было ездить ночами в стрелецкую слободу, а для Марьи… Для нее все было еще сложнее, а может и проще: кто их, баб, поймет?
В ожидании встречи, Иван почти не обращал внимания на то, что происходит вокруг: в седле он привык быть больше, чем ходить пешком, а конь, длинноногий черкесский скакун, уже и сам знал привычную дорогу. Оттого голова молодого Нарышкина была совершенно свободна и быстро заполнилась приятными и вовсе не связанными с окружающей действительностью мыслями. Случилось так, что конь первым заметил опасность, фыркнул и замедлил ход, заставив всадника оглянуться по сторонам. Из рощи, спрятавшейся за небольшим холмом, поднимался дым костра, и раздавались голоса спорящих людей, впрочем, спорящих благодушно. Нарышкин
– Ты какого же полка будешь, голова? – вкрадчиво поинтересовался худощавый стрелец. Нарышкин мучительно задумался, что слишком явно отразилось на его лице, и далеко не сразу вспомнил, что нарядился стрелецким стольником.
– Ну, Козлова, положим, а что?
– Да ничего, только мы-то и сами оттуда, а твоей милости никогда в полку не видели. Да и в кого ты, друг сердешный, сейчас целился?
Положение было безнадежным. Иван не боялся смерти, напротив, хотел бы умереть славно, с честью для себя и для рода, но сейчас ему стало невыносимо тяжело на душе. Не так он представлял себе славную смерть, чтобы быть пристреленным, как собака, каким-то бородатым мужичьем, а затем быть съеденным псами и лисами, поскольку едва ли у стрельцов найдется время и желание его достойно похоронить.
– Да ребятушки, да я… (Иван и не знал толком, как обратиться к стрельцам). Испугался просто: думаю, столько людей, да с пищалями, вдруг, неровен час…
– Очень-то тебе люди эти помешали, в десяти саженях. Ехал бы себе, подобру-поздорову, – с неумолимой логикой отвечал стрелец, – Да и непонятно, кто ты есть таков. В стрельцах мы тебя не видели, тем более в нашем приказе. Пойдем-ка, покажем тебя поспольству, а там уж чего решат.
Иван настолько испугался, что даже "поспольство" не вызвало его гнева.
– Да зачем я вам! – взмолился Нарышкин, – Отпустите, ну какой от меня толк? У вас там свои дела-разговоры, к чему на меня время тратить…
– Как знать, может быть, ты сейчас нам и нужен.
Страх Ивана прошел, и он злился теперь на себя за свои униженные слова. Но Нарышкина охватила безнадежность: ударить незаметно худощавого стрельца и вырваться от него было нетрудно, но трое других стояли на том неприятном расстоянии, на котором они были в полной безопасности от любых действий Ивана, а в то же время, без труда и не целясь, могли попасть в него из пищалей. Погибнуть бесславно здесь, или пойти к костру, чтобы погибнуть там уже без сомнений, но, скорее всего, мучительно – таков был выбор, стоявший перед Нарышкиным. Мужество вновь изменило ему, и он готов был уже согласиться предстать перед "поспольством", как вдруг неподалеку, саженях в двадцати, раздалось несколько выстрелов.
Стрельцы, конечно, сделали то, что сделал бы на их месте почти кто угодно: немедленно обернулись в сторону выстрелов. Нарышкин, возблагодарив Бога и пожалев того, в которого стреляли – а ему все одно нечем было помочь – выхватил нож у худощавого стрельца и метнул его точно в сердце одного из его товарищей, тогда как самому хозяину ножа достался лишь сильнейший удар головой снизу в челюсть. Двое других, конечно, выстрелили и, конечно, промахнулись. Служивые растерялись, и прежде, чем они сообразили, что им делать, Иван уже успел скатиться по склону пригорка и стать совершенно невидимым для стрельцов. Нарышкин петлял между деревьев, как заяц, время от времени падал на землю и начинал ползти, однако все это, вероятно, было излишним: те стрельцы, что целились в него, были слишком спутаны и увлечены помощью своим пострадавшим товарищам, чтобы серьезно преследовать Ивана. Ну а стоявшие у костра, даже если они и знали о поимке Нарышкина, были заняты происходившей в стороне перестрелкой. Умница-конь, словно почувствовав, что хозяин в опасности, сумел сам отвязаться и неслышно подойти ближе, так что Ивану не пришлось долго его искать.
И вот, Нарышкин снова несся во весь опор к Москве, но мысли его одолевали совсем не те, что перед встречей со стрельцами. Точнее, мыслей было немного, а была смесь злобы и стыда, застилавшая ему голову: Иван снова почти не соображал, куда и зачем он скачет. Поэтому Нарышкин не обратил внимания и на ту странность, что караул на въезде в город пропустил его беспрепятственно, даже не поинтересовавшись, куда и зачем он так мчится на ночь глядя. Но конь Ивана не утратил самообладания, и по-прежнему нес его по пустым и темным улицам туда, куда нужно. Скакуна, впрочем, нужно было оставить подальше от дома Марьи, куда молодой Нарышкин проникал, перебираясь тайком через забор. Умный конь знал это, и привычно остановился возле пустыря, где хозяин обычно его оставлял на ночь. Это был заброшенный двор с то ли погоревшим, то ли просто полуразвалившимся от времени домишкой и густым садом. Конечно, пронырливые московские тати могли угнать скакуна и отсюда, но до сих этого не случилось, да и мог себе позволить боярин Нарышкин рискнуть конем ради любви.
Привязав лошадь, Иван побрел по узкой и кривой, как большинство московских улиц, дорожке, которая была когда-то крыта бревнами, но было это так давно, что бревна успели наполовину сгнить и расползтись в стороны, и только мешали идти. Их, в придачу к многочисленным лужам и колеям, приходилось обходить или перепрыгивать. Нарышкин, впрочем, не слишком обращал внимание на эти препятствия, поскольку владевшие им после бегства от стрельцов чувства никак не могли утихнуть. Поэтому он далеко не сразу услышал странный шум, раздававшийся, казалось, с одной из соседних улиц, и становившийся все громче. Когда же Иван его заметил, то невольно похолодел от страха: это были именно те звуки, про которые он час назад рассказывал Матвею Артемонову. По улице как будто двигалась стая созданий, ожесточенно лаявших и визжащих на все лады голосами самых разных существ. Некоторые вскрики были похожи на человеческие, только дикие и безумные, как вопли бесноватых, другие напоминали рев медведя, третьи – крик петуха. Слышались, помимо криков, стоны и плач, но тоже злые и словно обиженные. На удивление, самих слободских псов, которые обычно встречали каждого прохожего усердным лаем, слышно не было вовсе. И вновь, как и под прицелом стрелецких пищалей, Ивана охватил ужас, который он не смог сдержать: Нарышкин пустился в бегство, не разбирая дороги и поминутно спотыкаясь о бревна или проваливаясь в грязь. Через какое-то время ему показалось, что шумная стая отстала, но стоило немного замедлить шаг, как визг и рев с удвоенной силой раздались с другой, совершенно неожиданной стороны. Приближалась свора так быстро, что теперь казалось совсем уж безнадежным делом пытаться убежать от нее. Ноги месили грязь, но огромные усилия приводили к ничтожному результату. Иван прислонился спиной к какому-то тыну, впился ногтями в грубые доски, закрыл глаза и начал молиться: через секунду преследователи, кто бы они ни были, должны были появиться из-за угла. Шум до поры до времени все нарастал, но потом вдруг остановился на одном месте, прямо рядом с Нарышкиным, которому не хватало сил заставить себя открыть глаза. Он чувствовал запах псины, навоза и гнилья, слышал хлопанье крыльев какой-то огромной птицы. Взвизги и крики превратились из злобных в ехидные, как будто преследовавшая Ивана нечисть забавлялась его испугом. Вдруг он начал падать на спину, куда-то проваливаясь, а в руку его впилось что-то острое, и он, от боли и страха падения, непроизвольно открыл глаза. Шум постепенно угас, вокруг стало до неестественности тихо, и Нарышкин обнаружил, что сидит на земле во дворе, который, как и любой двор, был покрыт основательным слоем пропитанной навозом соломы. Рядом с ним валялась сломанная и окровавленная доска забора, а рука болела, и из нее обильно текла кровь: очевидно, Иван, при падении, поцарапался о гвозди забора. Несмотря на такое малоприятное положение, молодой Нарышкин не помнил себя от радости, переполнявшей его, как будто моряка, выбравшегося после кораблекрушения на берег. Он не сразу и заметил, что находится не где-нибудь, а на марьином дворе. Как он мог попасть сюда после долгого и беспорядочного плутания по улицам, Иван понять не мог, но тут же вскочил на ноги, думая о том, в каком неприглядном виде он сейчас предстанет перед своей возлюбленной. Ту не пришлось долго ждать: испуганное и удивленное, но все же радостное лицо Марьи выглядывало из-за угла.
– Ну что же ты так кричишь, Ваня! – шипела она, – Вся слобода ведь соберется!
Иван подумал, что хорошо бы те слободские жители вышли на улицу, не побоявшись диких звуков, минуту назад, но тут же приосанился и постарался улыбнуться Марье.
– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!
– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…
– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!
– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?
– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.