Двойная бездна
Шрифт:
Снова повторился кадр: берег океана, осень ушедшего года, он лежит на горячем песке, мокрые волосы, перевернутая морская звезда замедленно шевелит прозрачными ножками, рядом — Поливанов, закончивший рисовать свой алгоритм на листке бумаги (?). Веселова не удивляет это, хотя он помнит, что раньше было не так, он не отмахивается от непонятного, с любопытством заглядывает через плечо. Поливанов неторопливо поясняет: «Дерево алгоритма, вот условный срез, где корни перерастают в ствол, это момент исчезновения твоего отца, корни — причины в прошлом, сам ствол и ветви — варианты его дальнейшей жизни, варианты поиска. Две группы корней,
Мгновенная смена декораций: Заповедник, заполненный близнецами, не видно реки, и скала покрыта их телами, и трудно дышать, ибо сдавлен со всех сторон горячими, потными людьми (самим собой?).
И еще выброс. Нет, погружение, мгновенный нырок в чужое, почти мифическое прошлое. Он — лишь зритель, но хорошо знает, кто эти незнакомые люди, идущие по пыльной улице провинциального городка, — дед и бабушка, будущие родители мамы, юные, только что поженившиеся…
А потом кадры чужого (нет, и своего!) прошлого замелькали перед ним, на краткий миг высвечивая никогда ранее не виденных людей, не похожих друг на друга, одетых по-разному, но он безошибочно знал, кто они; смутные земные имена быстро гаснущим эхом наслаивались одно на другое, и он сам, наблюдатель, от поколения к поколению погружался в глубины времени, в свою родословную.
Это знание было сродни слепому убеждению в своей правоте, знакомому по сеансам билокации, он просто знал, как знает любой живущий, как надо слышать, видеть и дышать. По одному прямому предку из каждого поколения проходили перед ним (или в нем?), все глубже и глубже уходил он вместе с ними туда, к началу рода своего, слитого воедино с началом всего человеческого рода, и дальше, дальше — к началу начал, к первому комку слизи, преодолевшему грань вещества с существом, впервые нашедшего неразделимое единство жизни и смерти.
Жизнесмерть-смертожизнь.
Но нет, до этого было далеко, очень далеко, пока он перешел за порог десяти тысяч лет, и, словно цифры на дисплее, вспыхивало в нем знание — четыреста предков, напрямую, по одной из ветвей, прихотливо выбранной кем-то. Мгновенный, почти незамеченный перепад от веков цивилизации — тонкой пленки на поверхности бездонной пучины — с бесконечно долгими и кажущимися однообразными тысячелетиями полуживотной — полуразумной жизни. Чуть ли не все народы Земли, языки и расы прошли перед ним туда, к безымянной обезьяне, к неназванной точке на планете — сорок тысяч предков. И один миллион лет до…
Но нет, не это озадачивало, не это удивляло. Теперь он знал, что цель скольжения вниз по цепи причин его собственного рождения должна быть иной. В самом начале стал разматываться другой клубок, земной, материнский. А должен был пришлый, отцовский, ибо операция
Что-то не сработало… Или кто-то вмешался в программу Мозга, что изменило ее.
Некогда было раздумывать об этом, ибо он вошел в бесконечную полосу дочеловеческой жизни и без труда уяснил истинное значение дара, жившего в нем с рождения. Да, неоцененное им ощущение родства и единства, которое он по легкомыслию своему принимал как развлечение, открылось теперь до конца. Слепая память прозрела…
Сильный толчок выбросил его из тела обезьяны, и он снова оказался на берегу в Заповеднике. От множества тел, покрывших пространство, было нечем дышать.
Близнецы преобразились. Каждый из них, дотоле неотличимый от него самого, приобрел иное тело. Он знал, кто они, стоявшие плечом к плечу, — его предки, молчаливые и недвижные, не похожие друг на друга, сорок тысяч человек, ступени незримой лестницы, ведущей за миллион лет до его рождения. Чернокожие, бледнолицые, узкоглазые, высокие, согбенные, прямотелые, покрытые густой шерстью, яснолобые, звероподобные — единственно истинная родня, не доступная никому из живущих.
Люди, сдавившие его, были теплы, но лишь видимость жизни ощущалась в них; нет, не бестелесные призраки, но манекены, вылепленные из плоти.
Он мог только угадывать границу Заповедника, лишь наверху, куда беспрепятственно проникал взгляд, радужно поблескивала защитная пленка, все более и более терявшая непрозрачность, замутненность, пока яростное Солнце не засияло в зените и бесконечное голубое небо не проступило над куполом. Стояла тишина, нарушаемая лишь слабым потрескиванием, скрежетом, доносившимся от дальних границ сферы. Земные предки его, разделяясь и множась, наращивали массу, давили на непрогибаемую пленку защитного поля…
С ослепительной вспышкой, с сухим громоподобным треском лопнуло поле, обжигающий вихрь пронесся над головами, Веселов невольно зажмурился и в следующий миг ощутил, что давление тел стало ослабевать.
Манекены пришли в движение, оно лишь предощущалось здесь, в центре, потом стало видно, что дальние ряды зашевелились и медленно двинулись к разрушенным границам, в глубь леса, и дальше — на открытые просторы планеты, еще не познавшей грехопадения человека.
Нет, не падения, а очищения, возвышения и искупления — неминуемого, предопределенного пути наверх, от первого комка живой слизи, уже несущей в себе форму грядущего человеческого мозга…
От него, как лучи от центра звезды, расходились предки его, и он, единственный, сохранивший неподвижность, вдохнул полной грудью первозданный воздух и отер пот со лба.
Реки вошли в берега, обнажились сломленные деревья, взрыхленная земля с остатками растоптанных кустов и трав, и вот на вершине скалы, там, где должна быть черная обсидиановая воронка, появился человек.
Солнце слепило глаза, и Веселов не узнавал его, но все же приготовился к худшему. Это мог быть Черняк или кто-то из Избранных, не все ли равно — кто. Медленно, как осторожный купальщик, человек спустился по скале к воде, буднично разулся, закатал брюки и, разведя руки с ботинками, тщательно выверяя босыми ногами каждый шаг, молча пошел к Веселову.