Двойная бездна
Шрифт:
— Но ты сам какое имеешь отношение ко всему этому?
— А никакого, — флегматично сказал Оленев. — Считай, что я предложил гипотезу. Игра ума, игра в бисер…
— В этой игре гибнут люди!
— Это само собой. Ты должен понять, что это — игра. Эксперимент. Спектакль. Кино. Что твой всемогущий противник — безобидный Тентик, что вокруг тебя — декорации. Не кровь, а клюквенный сок, не трупы, а затаившие дыхание актеры, не человечество, а бездумные зрители, которым ничего не грозит. В один прекрасный миг зажжется свет, актеры смоют грим, и ты увидишь, как мертвецы оживут, злодеи бросят в угол деревянные шпажонки, юные красавицы отклеят ресницы, отвяжут косы, распустят
— И тут на сцену выходит режиссер. Так?
— Это не обязательно.
— Нет, выходит. А деревянная, хорошо заостренная шпажонка отлично протыкает живот. На худой конец сгодится кулак… Зачем ты мне это рассказываешь?
— Вперед и с песней, — почему-то сказал Оленев, но, поймав прищуренный взгляд Веселова, не обещающий ничего хорошего, добавил: — Нет и быть не может невидимой силы, распоряжающейся нашими судьбами. Но идея всемогущего бога — это гипербола реальности. С раннего детства над нами стоят те, в чьих руках наши судьбы. Вполне конкретные люди. Так почему же тебя удивляет, когда некто, условно названный экспериментатором, моделирует невероятную ситуацию в реальной жизни? Почему именно это вызывает у тебя протест? Хочешь, я подскажу тебе, что будет в следующем акте?
— Ты? Уж не ты ли и есть тот умник?!
— Нет, — спокойно сказал Оленев, — это не я придумал. Просто я умею из причин выводить следствия. И наоборот. И кроме того, это не первая пьеса, в который мы с Фобой играем. Знаешь, что случилось с Грачевым в предыдущем варианте пьесы? Он изобрел лекарство, продлевающее клиническую смерть, и ввел его себе. Он совершил революцию в реанимации. А в этой пьесе он просто уехал из города… Да-а, в том варианте и я прожил очень странную жизнь… А сейчас пришла твоя очередь, Володя. Твоя роль — главная, все остальные — статисты. Но ты не действуешь, ты ждешь, и за тебя приходится делать ходы. Это несправедливо. Предположим так: кому-то нужно найти истоки жизни на Земле, доказать на примере, что все люди, все народы — близкие родственники друг другу, что за тысячелетия мы все давным-давно породнились и нелепо разделять людей на высших и низших, на своих и чужих, ибо у всех людей одно имя — человек разумный; у нас единый, общий генофонд, один корень, один исток. Не имеет значения, какую нить потянуть, главное, не потерять ее, не разорвать. Все нити рано или поздно должны сойтись в одной точке, в первой живой клетке. И тогда в зале зажжется свет и медленно опустится занавес.
— Все равно мне это не нравится. Если что-то со мной делают без спроса, то это называется насилием.
— Возможно. Но не большее, чем насилие художника над реальностью, чем произвол сочинителя, заставляющего высказывать свои мысли придуманных им людей… Тебя никогда не посещала странная мысль, будто ты — персонаж чьей-то бесконечной повести и когда-нибудь осатаневший автор, исчерпав фантазию, просто-напросто прикончит тебя, не спросив согласия?
— А тебе не кажется, что весь наш разговор просто нелеп? Я ждал от тебя совета, а ты ударился в мистику, я прошу помощи, а ты отделываешься болтовней. Оставь свои теории для восторженных девиц!
— Я не могу тебе все рассказать, — не обидевшись, сказал Оленев. — Рад бы, да сам не знаю. Но следующим актом нашей абсурдной пьесы будет похищение Веселова. Действие стремительно идет к концу. Не боишься?
— Я уже ничего не боюсь, — сказал Веселов, поднимаясь. — Ни бога, ни черта, ни твоего умника. Как там бишь его зовут? Мышатник? Вот пусть и развлекается с мышами. А у людей из любого лабиринта найдется
Уже взявшись за ручку двери, он услышал тоненький голос:
— Тута сидит Тентик, соломенные ножки, жестяная шейка, репейная головка! Убирайся, Веселов, подобру-поздорову!
Веселов вздрогнул, озадаченно оглянулся. Оленев сидел на своем месте и сосредоточенно занимался странным делом: из большой кружки с красным цветком георгина переливал густо настоянный чай в левый карман халата. Черная струйка исчезала в нем, не оставляя следа…
16
Его изначально текучая душа, постоянно менявшая обличья, наконец-то успокоилась, затвердела. Он догадывался, чего не хватало ему раньше, — чувства цели, убежденности в том, что слова и поступки его отныне должны быть рассчитаны, взвешены, определены, ибо каждый из них, подобно проросшему семени, был зародышем будущего дерева, и от него, Веселова, зависело, вырастет ли оно или погибнет, так и не пробив нежным теменем земную скорлупу.
Да, теперь он твердо знал, что он должен делать, куда стоит направить усилия, и лишь оставалось неясным: как и когда. Как он должен поступить, когда придет время совершить самый главный в жизни поступок. До летнего солнцестояния было далеко, и он искренне полагал, что у него еще есть время…
На остановке, поджидая нужный автобус; втаптывая окурки в весеннюю грязь; с напрасной надеждой глядя вдоль бесконечного проспекта.
Из-за угла выехал маленький автобус, из тех, что называют служебными, затормозил неподалеку, открылась узкая дверка, Веселов услышал название своего района и, не задумываясь, вскочил на подножку. Больше никто не зашел или просто не успел, потому что тут же повернулся рычаг, дверь захлопнулась, и автобус резко взял с места в карьер.
Именно в карьер, по-лошадиному подпрыгнув на выбоине и коротко заржав захлебнувшимся мотором, будто зубчатые колесики шпор вонзились в его жестяные бока.
Веселов чуть не упал, цепко ухватившись за барьер, отделявший подножку от водителя. Банальное сравнение пассажира с вязанкой дров промелькнуло в памяти, так и не успев воплотиться в словах.
На переднем сиденье, лицом к лицу к нему сидел он сам, отчего-то в легких домашних брюках, расстегнутой рубахе и в тапочках на босу ногу. Через проход, вытянув ноги и засунув руки в карманы синего купального халата, сидел еще один «Веселов», а поодаль, плечом к плечу, — еще два брата-близнеца, одетые по сезону — в пальто и шапках.
На месте водителя никого не было, ревел мотор, автобус напряженно вздрагивал, за стеклами — стена плотного тумана и, словно в самолете, скорость скорее угадывалась, чем ощущалась.
Минуя слова, пришло к нему ясное понимание ситуации. Он прижался к плотно закрытой двери, отсюда он видел всех, на него не смотрели, сидели неподвижно, как манекены. Отступать было некуда.
— Здорово, братишки! — сказал он нарочито бодро. — Куда едем? Что-то вы больно смурные. Или помер кто?
— Помер, — произнес тот, что в тапочках. — Ты и помер.
И тут он увидел, что в узком проходе начал уплотняться воздух, колыхнулась матовая волна, замерцали красные прожилки, молочно-белое окрашивалось изнутри розовым, упорядочивалось, обретало форму, тяжесть, объем.
В проходе лежал еще один «Веселов», и не нужно было быть реаниматологом, чтобы понять — он мертв. Он лежал на спине, небрежно прикрытый простыней до подбородка, пятно засохшей крови бабочкой расползлось от живота к полу, синие губы полуоткрыты, на веках темные пятаки, почему-то с двуглавым орлом.