Двойники
Шрифт:
А вскоре к Трофиму прибилась Прасковья Тихая. Повстречал он ее на безлюдном зимнем вокзале Агыджая. Та, совершенно потерянная, стояла на перроне, словно встречала кого, а тот не приехал. Увидел ее Трофим, и как-то не в такт ударило сердце. Что-то почудилось в ней не от мира сего, словно затерялась она здесь, в морозных сумерках.
Не сразу подошел к ней Майский, для порядку с полчаса погулял по перрону, покурил — она не уходила. Достав последнюю папиросу из пачки, решился:
— Э-э, ожидаете кого?
Она глянула испуганно, но, рассмотрев в нем что-то капитальное, полезла в сумку. Покопалась и достала конверт. Молча протянула Трофиму. Тот растерялся. Конверт-то взял, да не знал, что дальше делать.
— От
— Так, значит, сына ожидаете? — смекнул Трофим, хотя чувствовал иное, какая-то беда здесь.
— Выгнал меня сынок. Как женился, так и выжил. Поехала к сестре. Пожила. Да у нее своих трое, дом маловат, куда там еще мне…
— Так что, и сестра тоже? — удивился Майский.
— Нет, она отговаривала. Я сама.
— Такие, значит, дела. Как вас величать? — Трофим заговорил солидным веским тоном.
— Прасковья я.
— А меня звать Трофимом, Майским… Так что же, Прасковья, значит… Выходит, тебе угла нет?
— Выходит, нету.
— Тогда так… Я в городе по делам был. Сам-то я лесник, живу в заповеднике. В городе я, чтобы, значит, получку, потом, конечно, курева там, чаю, продукты само собой — вот, полный рюкзак. А сейчас обратно. Дизелем до Раздольной, станицы. А там автобусом. И потом десять километров пешим ходом. Но тропа хорошая, мягкая, по лесу. Там две избы у меня, турбаза бывшая. Хозяйство — во, мировое то есть. Жить можно. И вдвоем разместимся, места много, — Трофим стал говорить горячо и быстро, опасаясь, что она не согласится, испугавшись трудной дороги и глухих мест. — Природа в заповеднике хороша, зверье всё мирное. Волки не забредают, высоко им. Олени есть, косули опять же. Браконьеры имеются, но у меня к ним свой подход. Добро — великая сила. Да… — Трофим стушевался и замолк, не замечая, что Прасковья глядит уже с улыбкой.
Так они и стали жить вместе.
Кирилл лежит на верхней полке плацкарта и созерцает проплывающий мимо пейзаж. Сколько хватает взгляда, по обе стороны от железной дороги раскинулась изуродованная земля, отгороженная серой линейкой глухого бетонного забора. За забором тянутся сонными упырями какие-то унылые приземистые корпуса, склады, склады, россыпи пожираемого ржавчиной металла, ржавые автокладбища, груды шлака и кучи щебня, заводские трубы, факелы синего огня, пышно цветущие в высоченных железных чашах-бокалах, еще и еще, без конца что-то безысходно-индустриальное. Чудится, изуродованная земля в наступающих сумерках вот-вот оторвется, выдерется куда-то на изнанку мира, туда, где ей и место, где нет ни неба, ни земли, где ей не нужно больше притворяться живой.
Индустриальный пояс вокруг города тянется на десятки километров. Скоро ночь поглотит поезд, останутся лишь огни окон, а за этой узкой полоской света — угрюмое молчание, темное бесформие, и только отсветы факелов да искры из невидимых труб.
Когда-то, еще молодым и глупым, то есть студентом, Кирилл увлекся альпинизмом: ходить в горы, петь песни в ущельях да на перевалах. Хаживал и на Чатырдаг. Случилось пройти через заброшенную турбазу на перевал Звенящий. Там Кирилл познакомился с Трофимом; а на перевале он увидел рассвет, полыхавший над долиной Гадыр-су, раздвинувшей пятитысячники огромным полумесяцем. Трофима в тот раз он запомнил смутно: заночевать решили прямо на перевале и у лесника задержались ненадолго.
Дежурить в предрассветный час Кирилл вызвался сам, потому что рассвет был для него самым удивительным, таинственным временем, пробуждал странные, нездешние чувства. Друзья обозвали пижоном — дежурь на здоровье и будь героем, раз напросился. Так он увидел этот удивительный рассвет. Еще блистали звезды, — они перед рассветом блистают совершенно вольными переливами, как сквозь воду, — и вот из-за гряды, связанной с пятитысячником Узуклум, возникло
Потряс тогда Кирилла один лишь миг, — тот самый, когда показалось, что само солнце поднимается из долины, что эта долина и есть настоящее жилище земного солнца, что там в этот волшебный миг и нужно искать ответы на все вопросы: всё преображается и очищается здесь.
Кирилл старался ездить сюда хотя бы раз в год, вырваться на недельку ради этого рассвета, ради встающего из долины солнца. Постепенно близко сошелся с Трофимом Майским. Обнаружил в нем удивительного, хотя и странного человека. Посмотрит, бывает, пристально, будто старается что-то отыскать в тебе или разгадать какую-то твою загадку. И вдруг улыбнется, и заговорит совершенно о чем-то постороннем. О лесе, или о людях — начиная обычно со слов «а вот тоже были туристы…» — или о себе. Как понимал Кирилл, с целью поучить, впрочем, поучить так, чуть-чуть, на всякий случай — вдруг человеку пригодится. Но более всего уважал тему Священного Писания. В нем он находил просто прорву всяческих загадок и отгадок, целый космос идей.
Прошлой весной, в очередной приезд Кирилла, Трофим был особенно разговорчив, и всё рассуждал о Писании, за жизнь почти не говорил. Вечерами у огромного, несуразного камина, сложенного Трофимом самолично в бывшем холле турбазы, сидели они втроем, и принимался Трофим то выспрашивать у Кирилла, как понимают ученые — «у вас там в институте» — какое-либо положение из Библии, то спорить с Прасковьей, апеллируя к Кириллу же. Скажем, не нравилось Трофиму, что она считает семь дней Творения сказкой, удивлялся — как же так, сказок в Писании быть не может. Прасковья тоже искала у Кирилла защиты своим словам. Говорила, что Бог не может семь дней дела делать, а потом уйти от нас и сиротами оставить. «Он, батюшка Бог-то наш, так не поступает, он каждого утешить спешит».
— Так. Вот тебе, Кирилл, и весь сказ. Ну никак не могу я с тобой согласиться, Прасковья Тихая. В Писании каждое слово… Э, да что там. И утешить… Да, всё так, но тебя-то кто утешил, когда из дому выселили?
— Батюшка Бог-то и утешил, он, да. Тебя потом, Трофим, послал, чтобы я без угла не осталась, согрел. Каждый день у него труд, забота. А как же?
Кирилл слушал их спор, и понимал, что оба правы, только говорят каждый о своем. И вдруг возникла странная мысль. Какое-то давно забытое чувство посетило Кирилла. Может, чувство вечного. Там, на равнинах, среди городских монументов человеческой косности это чувство вряд ли могло прийти, вспомниться. Только здесь, только в горах, у пылающего камина, в разговоре со странным, душевным человеком…
— Человеческих дней у Бога нет, ведь он вне времени. Он в вечности обитает. И семь дней творения — они тоже в вечности. Они всегда у Него есть. Это как семь комнат в доме. Седьмая называется покоями, в ней отдыхают после трудов в шести других, так как у каждой комнаты свое назначение. В них Творец вечно творит. И вечно отдыхает и радуется. И в нас вложено это. Потому и мы радуемся, глядя на дело рук своих, — когда хорошо сделано. Это божественное удовольствие в нас.
Трофим обрадовался. Принялся просить прощения у Прасковьи за то, что напустился на нее, а она-то, выходит, здесь и ни при чем. Тут же объяснил неделю, зачем она нужна — мол, чтобы как-то вечность уместить во времени.