Дядя Ник и варьете
Шрифт:
— Да, мис’Оллантон… Это хорошо… Но я ведь много работаю, мис’Оллантон. — Барни отчаянно тряс головой и тер лоб, размазывая темный грим.
— Не дотрагивайся ни до чего, пока не смоешь эту грязь, — резко сказал дядя Ник. — Я не собираюсь снижать тебе жалованье. Но предупреждаю. И в последний раз. Ты опять упал слишком медленно в «Маге-сопернике».
— Мис’Оллантон, это все сапоги-ходули… они виноваты. Сэм говорит…
— Нечего повторять, что говорит Сэм или еще кто. Иди вымой руки и принеси сюда свои сапоги-ходули. Но если они в порядке и все дело
Когда бедняга Барни убрался, дядя сказал, тыча в мою сторону сигарой.
— Не вздумай с ним миндальничать из жалости. Он, мошенник, этим воспользуется, да еще как. Он нас не любит, нас, мужчин. Пока женщины не поднимают его на смех, он воображает, что они лучше, а когда начинают смеяться, он их ненавидит еще сильней, чем нас.
Второе представление было не лучше первого, но наш номер прошел гладко. Я ужинал вместе с дядей Ником и Сисси, настроение у всех было кислое, и мы рано легли спать.
Во вторник погода по-прежнему стояла ясная, хотя и холодная, и утром мне удалось побродить с мольбертом и сделать за городом несколько рисунков. Робея, я все-таки предъявил свой билет в Художественном клубе и позавтракал за одним столиком с брюзгливым старым шотландцем, который заявил, что естественная любовь к родным горам и долинам убила в нем художника-пейзажиста, потому что ландшафт слишком живописен и вдохновляет писать слащавые, плохие картины.
На следующий день шел дождь, и я отправился в картинную галерею. Посетителей было мало, но среди них оказалась маленькая и растерянная в этой обстановке Нэнси Эллис. Я с каменным лицом прошел мимо в зал акварелей, где было совсем пусто и ничто не привлекало публику в этот сумрачный ноябрьский день. Я рассматривал выполненные размытой тушью рисунки начала XIX века, как вдруг услышал чьи-то шаги. Затем раздалось вежливое покашливание.
— Я хотела поговорить с вами, — сказала Нэнси Эллис. Твидовое пальто было ей явно велико, а из-под твидовой же, модной тогда, рыбацкой шапочки выбивались волны светлых кудрей. Она была не накрашена, бледна, серьезна и совсем не старалась казаться хорошенькой.
— Неужели? Что ж, я вас слушаю.
— Не говорите со мной таким тоном.
— Мне очень жаль, но я не хотел бы, чтобы меня снова отбрили.
— Зачем же, если я специально пришла поговорить с вами, — сказала она с негодованием. — По-моему, это просто глупо.
— Конечно. Я и чувствую себя довольно глупо.
— Простите, вы были поглощены картинами. Я вас оторвала. Но я хотела сказать, что вовсе не просила Боба Хадсона, моего зятя, говорить с вами. Я только обмолвилась сестре, а она передала ему, и вот… он вообще такой — вечно всюду суется и страшно важничает.
— Он вам передал наш разговор?
— Нет, по правде сказать, это Джули Блейн. Она все слышала. А вчера вечером, когда она шла к себе в уборную, я как раз выходила… после конца представления… Она меня остановила
— Сомневаюсь.
— Да-да, уверяю вас. Уж я-то знаю. Сью и Боб вечно твердят, чтобы я держалась от нее подальше. Они ее не любят.
— А кого они любят?
— Ну, уж не вам это говорить.
— А я-то тут при чем? — искренне удивился я.
— А ваш жуткий дядюшка? Вот уж кто ненавидит всех подряд.
Мы оба повысили голос и почти перешли на крик, как вдруг заметили, что в зале появилась какая-то пара с поджатыми губами, типичными для жителей Эдинбурга. Они смотрели на нас с явным неодобрением.
— Пошли отсюда, — пробормотал я.
Как только мы вышли, я добавил, что разговор наш не кончен, выяснение отношений только началось и надо отыскать какую-нибудь чайную. Она ответила, что не понимает, зачем это нужно, что она вроде бы обещала сестре сделать какие-то дела, что на улице дождь, словом, до самого входа в чайную Нэнси отчаянно упиралась, хотя чайную почему-то нашла именно она. Там, в уютном уголке, она сняла обвисшую от дождя шляпу и встряхнула кудрями, разбрасывая бриллиантовые брызги — я помню это, как сегодня. За чаем с булочками и с вареньем мы прекратили войну и стали рассказывать о себе, слушая во все уши и не отрывая глаз друг от друга.
Она потребовала, чтобы я начал первый, и я рассказал, как случилось, что я попал к дяде Нику, — просто потому, что здесь платят больше, чем в конторе, и я, может быть, смогу стать настоящим художником. Потом и она рассказала мне, что ее родители были артистами, играли в музыкальной комедии и выступали в сборных концертах, что отец умер, а мать вышла второй раз замуж и уехала в Австралию, оставив ее на руках у Сьюзи, которая всего пятью годами старше. Последние два года она выступает вместе с Сьюзи и Бобом.
— Им нравится работать в варьете. Сьюзи очень честолюбива. Правда, Боб считает, что это он честолюбив, но на самом деле главная — Сьюзи. И она хочет уйти либо в оперетту, если им удастся получить приличные роли, либо создать свою концертную группу. Боб очень рвется к этому, он воображает себя великим администратором, хотя на самом деле все тянуть приходится одной Сьюзи. И она потянет. Вы видели наш номер?
— Да, в понедельник, в Ньюкасле. Мне очень понравилось.
— Сьюзи великолепна, правда?
— Нет, то есть я хотел сказать, она вполне… А вот вы действительно великолепны.
— О, нет… что за ерунда. Вы так говорите, потому что хотите сделать мне приятное. И стараетесь польстить.
— Само собой. Только это не лесть, а чистая правда. Весь номер держится на вас. По-моему, вы играли отлично.
Я взглянул на ее бледное недовольное лицо, совсем некрасивое в эту минуту, и — признаюсь, — с тоской вспомнил Нэнси на сцене, такую очаровательную, веселую и дерзкую, вспомнил ее ловкие ножки, вспомнил весну раскрашенных кулис и разноцветных огней рампы. И вдруг почувствовал себя несчастным: ведь я мечтал о действительной жизни, а не о театральной иллюзии.