Дьявол и Шерлок Холмс. Как совершаются преступления
Шрифт:
Всеобщее внимание было сосредоточено на клетке посреди зала суда высотой около трех метров и длиной шесть, с толстыми металлическими прутьями. Она смахивала на вольер для хищников. Там в деловом костюме сидел Кристиан Бала и спокойно оглядывал присутствующих. Ему грозил максимальный срок заключения — двадцать пять лет.
Человеческое правосудие основано на предпосылке, что существует возможность установить истину. С другой стороны, как напоминает писатель Дженет Малькольм, суд — это состязание «двух противоборствующих рассказов», и «тот рассказ, который будет лучше согласован с уликами, возьмет верх».
В данном случае рассказ прокурора до странности напоминал сюжет «Амока»: Бала, как и его
Психолог подтвердил: «каждый автор вкладывает в свое творение что-то от себя», и, по мнению эксперта, общими у персонажа и автора как раз и были «садистские» наклонности.
Бала выслушивал показания, сидя в своей клетке, что-то записывая и с любопытством оглядывая публику. Время от времени он подвергал сомнению ту самую посылку, что истина может быть установлена. Польский закон разрешает подсудимому напрямую обращаться к свидетелям, и Бала с энтузиазмом пользовался этим правом, умело формулируя вопросы таким образом, чтобы доказать неточность каждого показания. Когда бывшая любовница сообщила, что однажды Бала пьяный вышел на ее балкон и чуть было не совершил самоубийство, он поинтересовался, допускают ли ее слова множественное толкование.
— Можно ли свести все к семантике — к неверному употреблению слова «суицид»? — настаивал он.
Но по мере того как процесс продвигался и угрожающе накапливались свидетельства против подсудимого, философ все более превращался в практика. Теперь он пытался обнаружить бреши в сами х фактах,которыми оперировало обвинение. Никто, говорил Бала, не видел его в момент похищения Янишевского, не видел, как он убивал или избавлялся от трупа. «Я не был знаком с Дариушем, и ни один свидетель не может доказать, будто мы виделись хотя бы однажды», — напомнил Бала. Обвинение, жаловался он, произвольно выдергивает какие-то эпизоды из его биографии и сплетает из них сюжет, весьма далекий от реальности. Прокурор конструирует «миф» или, как говорил мне потом защитник Балы, «сюжет романа». Адвокат же все время повторял: полиция и средства массовой информации увлеклись сюжетом и забыли об истине. Статьи о процессе выходили под заголовками «Правда причудливей вымысла» и «Он написал убийство».
Постмодернистская концепция «смерти автора» по завершении произведения всегда импонировала Бале: автор имеет не большее отношение к своему труду, чем любой из читателей. Но теперь, когда обвинение предъявило присяжным страницы «Амока», бросавшие тень на создателя этой книги, Бала возмутился: его книгу истолковали неверно! Он как бы пытался вернуть себе авторское право на собственное произведение. Мне он потом говорил:
— Я же написал эту книгу, черт побери! Мне ли не знать, что я имел в виду!
В начале сентября прения сторон завершились. Бала
— Уверен, что суд вынесет верное решение и оправдает меня по всем пунктам.
Вроблевский, которого тем временем повысили до должности инспектора полиции, явился в суд, надеясь услышать справедливый приговор.
— Пусть даже я уверен в фактах, но никогда ведь не знаешь, как эти факты примут другие люди, — переживал он.
Судьи и трое присяжных вернулись в зал после совещания. Мать Балы еле могла дождаться решения. «Амок» (где, между прочим, Крис в своей фантазии насилует мать) она так и не прочла.
— Я взялась за эту книгу, но она оказалась чересчур жесткой для меня, — жаловалась она мне. — Может быть, я бы сумела прочесть, если бы такое написал кто-то чужой, но я же его мать!
Отец Балы впервые явился на суд. Он прочел роман и, хотя не все в нем понял, считал «Амок» значительным явлением литературы: «Можно перечитать эту книгу десять, двадцать раз, и каждый раз вы увидите в ней что-то новое». Бала надписал дарственный экземпляр обоим родителям вместе: «Спасибо, что вы прощаете мне все мои грехи».
Судья Хоженская зачитала вердикт. Бала слушал, напряженно выпрямившись. И вот наконец слово, не допускающее двоякого истолкования: «Виновен».
Серая бетонная тюрьма во Вроцлаве — реликт коммунистической эпохи. В узкую щель я сунул пропуск для посетителей, и равнодушный голос велел мне пройти к главному входу. Распахнулись высокие ворота, и, щурясь от солнечного света, вышел вооруженный охранник. Он жестом пригласил меня пройти, и ворота тут же наглухо захлопнулись у меня за спиной. Меня обыскали и провели через ряд каких-то темных помещений в маленькую комнатку для свиданий. Несколько шатких столов и стульев — вот и все.
Условия содержания в польских тюрьмах остаются еще довольно скверными. Заключенных слишком много, в одну камеру набивается до семи человек. В 2004 году заключенные вроцлавской тюрьмы провели трехдневную голодовку, протестуя против тесноты, плохого питания и отсутствия медицинского обеспечения. Еще одна проблема тюрем — это насилие. Всего за несколько дней до моего приезда, как мне сообщили, заключенный убил посетителя.
В углу приемной дожидался худощавый красивый молодой человек в очках с проволочной оправой и в голубой блузе, какие носят художники, поверх футболки с надписью «Университет Висконсина». В руках молодой человек держал книгу. Он до того походил на странствующего американского студента, что я с трудом признал в нем Кристиана Балу.
— Рад, что вы смогли заехать, — сказал он, пожимая мне руку и провожая к столику. — Это все какой-то фарс, абсурд в духе Кафки. — По-английски он говорил свободно, однако с сильным акцентом, вместо «с» выговаривал «з».
Он уселся, близко наклонился ко мне через стол, и я увидел, как ввалились его щеки, отметил темные круги под глазами. Кудрявые волосы были так растрепаны, словно он все время ерошил их.
— Меня приговорили к двадцати пяти годам тюрьмы за книгу! За книгу! — восклицал он. — Нелепость! Дерьмо собачье! Простите за грубость, но как это еще назвать? Понимаете, я написал роман, безумный, дикий роман. Вульгарный? Да, вульгарный. Непристойный? Да. Порнографический? Пусть так. Оскорбительный для кого-то? Да, да, да! К этому я и стремился. Это роман-провокация. — Кристиан приостановился, мысленно подыскивая пример, и продолжал: — Я пишу, что Христу было легче вылезти на свет из женской утробы, чем мне… — Он спохватился и быстро поправился: — Чем рассказчику трахнуть ее. Конечно, я хотел,чтобы книга вызывала возмущение, — продолжал он. — Со мной случилось то же, что с Салманом Рушди.