Дьявольская Королева
Шрифт:
Рассветное солнце сушило землю после ночного дождя, лошади скакали по колено в тумане. Вокруг тишина. Потрясенная собственным решением, я сидела в седле, чувствуя спиной грудь своего опекуна.
Через несколько часов мы вернулись в город, но двинулись не к югу, не к площади Синьории, а в северном направлении. На улицах было много народу, и наша кавалькада привлекла внимание, однако люди в основном не замечали маленькую девочку рядом с одним из всадников. Некоторые прохожие узнали меня, и вслед нам раздались слабые проклятия, словно камни, брошенные с дальнего расстояния. Эти крики меня не напугали.
Наша
Мы остановились у такой двери. В ней имелось две железные решетки, за первой, на уровне глаз, висела темная занавеска; вторая, незанавешенная, размещалась на уровне ног.
Один из всадников спешился и постучал в дверь, другой снял меня с лошади. Дверь отворилась, меня втолкнули внутрь и быстро заперли.
Спотыкаясь, я добрела до каменного двора, затененного высоким зданием. Подняв глаза, я увидела женщину, увядшую, бесцветную, одетую во все черное, за исключением белого чепца под длинным покрывалом. Она красноречиво приложила к губам палец, и я молча последовала за ней в здание, такое же некрасивое, старое и безмолвное, как она. Мы поднялись по двум пролетам узкой лестницы и пошли по длинному коридору. Монахиня привела меня в крошечную каморку с кроватью у стены и двумя стульями.
На стульях сидели две девушки в потрепанных коричневых платьях. Заметив меня, они перестали штопать и тоже приложили пальцы к губам.
Девушки неумело стали снимать с меня одежду. Вряд ли когда-нибудь им доводилось видеть столь красивые вещи. Они не знали, как отстегнуть рукава. Наконец им это удалось; и я словно шагнула из платья в неизвестность.
ГЛАВА 7
На одной из самых узких улиц Флоренции стоит доминиканская обитель, известная как монастырь Святой Катерины Сиенской. Жители монастыря яростно противостояли Медичи и поддерживали повстанцев. Монастырь благоволил бедным. Шесть его пансионерок — девушек на выданье или моложе, чьи родственники прикинули, что дешевле держать их в монастыре, — происходили из самого низкого класса ремесленников: красильщиков, ткачей и чесальщиков шерсти, на которых тяжелый труд оставил неизгладимый след, искривил руки и тело, испортил легкие. Эти мужчины заболевали и умирали молодыми, так и не вырастив дочерей, которых матери не в состоянии были прокормить. Именно эти люди порвали флаги Медичи и подожгли их из ненависти к богатым и сытым.
В монастыре стояло зловоние, поскольку древняя канализация вконец испортилась. Монахини постоянно ползали на коленках, скребли полы и стены, но уничтожить запах не получалось. Все обитатели монастыря были худы и голодны. Об уроках латинского девочки даже не слыхивали, никто не учил их писать и считать. Им полагалось только работать. У аббатисы, сестры Виолетты, не было сил любить или ненавидеть меня, она была слишком занята своими обязанностями, чтобы волноваться из-за политики. Ее просто устраивало, что повстанцы вовремя платят за мое содержание.
В моей келье — с грязным соломенным матрасом, в котором поселились блохи и семейство мышей — жили еще четыре девушки, все старше меня. Одна из них меня не выносила, поскольку защитники Медичи в стычке убили ее брата. Двум другим было все равно. И еще была двенадцатилетняя Томмаса.
Ее отец торговал шелком. Долги вынудили его бежать из города, и он бросил жену и детей разбираться с кредиторами. Мать Томмасы болела, и сама девочка тоже была слабенькой, страдала от страшных приступов удушья, особенно когда уставала. У нее были длинные тонкие руки и ноги и внешность северянки: светлые волосы, белая кожа, голубые как небо глаза. Тем не менее работала Томмаса так же тяжело, как и другие, не жалуясь, а губы ее всегда ласково улыбались.
Она отнеслась ко мне как к подруге. Ее братья истово поддерживали повстанцев, а потому она никогда им обо мне не рассказывала.
Томмаса была единственной моей связью с миром за стенами монастыря. Ее мать приходила раз в неделю и всегда приносила новости. Я узнала, что дворец Медичи разграбили, новое правительство захватило оставшиеся в нем сокровища. Знамена с гербом Медичи порвали, скульптуры и те места в здании, где имелось изображение герба, осквернили.
Разумеется, я спросила о Клариссе и пыталась не заплакать, когда Томмаса сообщила, что моя тетя жива, хотя неизвестно, куда она уехала. Местопребывание Ипполито и Алессандро также пока не выяснили.
Я поблагодарила Томмасу за то, что она добра ко мне.
— Почему я должна относиться к тебе иначе? — удивилась она. — Говорят, что твоя семья угнетала людей, но ты доброжелательна ко мне и ко всем остальным тоже. Я не могу наказывать тебя за проступки других.
Мне она понравилась по той же причине, что и Пьеро: она была слишком хорошей, чтобы заметить червоточинку в моем сердце.
Все лето я боялась казни и надеялась, что что-то изменится. До осени ничего не случилось, я голодала и мучилась. Похудела, поникла духом и перестала интересоваться новостями.
Настала зима, а вместе с ней пронизывающий холод. Наша комната не отапливалась, и я постоянно тряслась. В крошечном тазу, которым мы пользовались, замерзала вода, но мы и без того так зябли, что было не до мытья. Я почти не спала, а уж когда засыпала, блохи пользовались моментом. Мороз не ослабевал, напротив, он креп все больше.
Как-то утром в конце декабря я вместе с другими девочками отправилась в трапезную. Из кельи вышли две монахини, они несли третью, совершенно застывшую. Сестры держали ее лишь за голову и за ноги, словно доску. Монахини взглянули на нас, и по их глазам мы поняли, что вопросы задавать запрещается.
Когда они поравнялись с нами, Томмаса быстро перекрестилась, и остальные последовали ее примеру. Мы молчали, пока монахини не скрылись.
— Видели? — сказала Леонарда, старшая девочка.
— Мертвая, — отозвался кто-то.
— Замерзла, — заключила я.
В трапезной, пока мы ждали, когда нам наполнят тарелки, одна из послушниц, стоявшая перед нами, упала в обморок. Ее вынесли. Я мало об этом думала, просто мела полы, ставила заплаты на изношенную одежду и не морщилась, когда колола иголкой онемевшие от холода пальцы. Я не волновалась, пока на вечерней молитве не заметила, что в часовне лишь половина народу.