Дым отечества
Шрифт:
– Жалеете, что Леонова перевели? – неожиданно для себя спросил он, пока она его перевязывала.
Она остановилась.
– Перевязывайте, перевязывайте, – сказал он. – Жалеете?
– Нет.
– Неужели не жалеете? – с жестоким, но уже неудержимым любопытством повторил он. – А мне казалось, жалеете.
Она еще раз перехватила бинтом плечо и, приблизив к Басаргину лицо, завязала бинт узлом у горла. Потом отодвинулась, посмотрела Басаргину прямо в глаза и, подразумевая – он сразу это понял – именно то, о чем он думал, спрашивая ее, сказала:
– Это ведь неправда.
И
– Спасибо, – сказал он, благодаря ее не за перевязку, а за эти слова.
– Пожалуйста, – сказала она по-штатски и по-женски. И улыбнулась впервые за их знакомство. Потом стала серьезной и спросила: – Все? – так, словно он был у нее на приеме в амбулатории.
– Все, – смущенный своими мыслями, сказал он.
Она подняла с земли санитарную сумку, надела ее через плечо и ушла.
В следующие дни она трижды перевязывала его. Это всегда бывало наспех. Он во время перевязок разговаривал с начальником штаба или по телефону с командирами батарей; потом он не перевязывался четверо суток подряд, и она пришла среди ночи и разбудила его. Он спал в окопе, только что лег, а через час надо было вставать, до света менять позиции батарей.
– Слушайте, – сказал он, присев в окопе, – я совершенно здоров, и я очень хочу спать.
– Вам нужно перевязаться, вы четыре дня не перевязывались.
– Оставьте меня в покое, – сонно сказал он, – очень хочу спать.
И, прислонившись к стенке окопа, снова заснул. Когда он проснулся, то обнаружил на себе чистые бинты.
– Перевязала все-таки меня, – сказал он новому ординарцу.
– А ты что же не запретил?
– Строгая.
На двадцать второй день наступления в дивизионе осталось три исправных орудия. Почти так же обстояло дело и в остальных дивизионах. Полк оставили во втором эшелоне у железнодорожной станции. Составы еще не ходили, путь был разрушен, но к завтрашнему дню его предполагали восстановить и выгрузить новую материальную часть.
Вблизи не было ни речки, ни пруда, и в дивизион привезли душевую установку. Начальник штаба доложил, что установка готова, – люди могут мыться.
– Слушайте, Михеев, – сказал Басаргин, – сколько у нас после боев осталось женщин в дивизионе?
– Раз-два, и обчелся, – сказал начальник штаба, – два санинструктора и медсестра.
– Скажите, пусть они там вымоются в первую очередь, а то вечная история с этими душевыми установками. Начнешь мыться, а потом воды нет. Пусть первыми, а то иногда забываем все-таки, что женщины…
Воды, впрочем, хватило на всех. Моясь с начальником штаба последним, Басаргин снял черные от пыли бинты и, окатываясь водой, поглядел на маленькие зарубцевавшиеся шрамики.
Вечером, впервые за месяц, нечего было делать. Он зашел довольно далеко от расположения дивизиона, перебрался через железнодорожное полотно и, сев под насыпью, вынул из нагрудного кармана трофейную губную гармошку и стал тихонько наигрывать старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Выходило плохо. Он несколько раз пробовал на разные лады, но выходило все так же плохо. Это ему надоело, и он спрятал гармошку в карман.
Громко
Сейчас как будто тоже получалось хорошо. Он закрыл глаза и, ощущая на лице тепло закатных лучей, самозабвенно и долго подражал птицам.
Когда он открыл глаза, то увидел, что по лугу идет девушка с венком на голове. Она то и дело нагибалась и рвала цветы, собирая букет.
Все это было так непохоже на войну, что в первую минуту ему показалось, что это какая-то незнакомая ему девушка. Он не заметил на ней ни гимнастерки, ни погон, а только венок на голове, и поэтому даже не сразу понял, что это дивизионная медсестра Коненкова.
– Катя!
Он давно знал, что ее зовут Катей, но никогда не называл ее так. А сейчас здесь, в поле, было бы странно назвать ее как-нибудь иначе.
– Ах, это вы, – сказала она просто. Подошла и, сев с ним рядом под насыпью, положила на колени букет.
– Мне сначала просто показалось, что птицы поют слишком громко, – сказала она. – А потом я подумала, что это кто-нибудь подражает птичьему пенью. Это вы?
– Да, я в детстве это хорошо умел, – сказал он, улыбнувшись.
Она тоже улыбнулась и сказала:
– Смешно!
– Почему смешно?
– По танку! Бронебойным! Прицел шесть! – громко крикнула она, подражая его голосу. – И вдруг – птичье пение. Конечно, смешно. Сколько вам лет?
– Тридцать.
– А мне двадцать пять. Но я старше вас.
– Почему же старше?
Она помолчала, словно собираясь ответить, но не ответила и сказала:
– Я когда-то хорошо пела. А сейчас не хочется. Совсем.
– Почему?
– Могла бы вам сказать: потому что война. Но нет, не только.
Несколько минут они сидели и молчали.
– Пойдемте по лугу, – сказала она, – я хочу еще собрать цветов. Вот видите, львиного зева много, колокольчиков еще не хватает. Вы умеете собирать букеты? Или вы умеете только купить в магазине корзинку, какая побольше, с соломенными бантами? – В ее голосе прозвучало что-то горькое и насмешливое, но Басаргин не обиделся, он понял, что это горькое и насмешливое относится не к нему, а к кому-то другому из ее прошлой, неизвестной ему жизни.
– Не знаю, – ответил Басаргин. – Я люблю цветы.
– Тогда пойдемте.
Они пошли по лугу и стали собирать колокольчики. Казалось, она не пропускала ни одного цветка; она видела их даже издалека.
– Вон, вон там, – говорила ему она, – пойдите сорвите.
И он послушно шел, срывал колокольчик и возвращался к ней.
– Ну, вот и хорошо. Теперь довольно, – наконец сказала она и, сорвав несколько длинных стеблей травы, закрутила их в жгут и ловко обвязала букет.
– Теперь хорошо? Да?