Дым отечества
Шрифт:
Эта любовь к родине, к людям, ко всему тому, что образовывало на войне понятие «мы», была такой огромной затратой душевных сил, которая оставляла на долю личного чувства двух находившихся среди всего этого людей гораздо меньше времени и сил, чем обычно. И, однако, это не только не лишало любовь двух людей ее собственной красоты, но, наоборот, освещало нечастые, целиком отданные ей минуты таким светом добра и чистоты, что трудно было сказать – не дороже ли эти минуты многих часов и дней в чьей-нибудь другой или даже в их собственной жизни и не будет ли когда-нибудь
Тем не менее им обоим было очень трудно. Трудно было все: безмолвные разлуки без слов: «Будь осторожней»; и слишком частая невозможность быть вместе; и необходимость всегда и всюду помнить о своем обоюдном служебном положении; и соблюдать в отношениях тот жестокий такт, за пределами которого мгновенно начинается молчаливое и страшное неуважение окружающих; да, наконец, и просто-напросто то дождливые, то холодные дни и ночи без крыши над головой, в то затекавших водой, то заваленных снегом окопах; просто невозможность снять шинель, погреть руки, сесть у огня…
А потом тщательно скрываемая беременность Кати, беспощадно туго затянутая ремнем шинель, на которую он не мог смотреть без содрогания. И жестокие ссоры из-за нежелания Кати уехать с фронта.
И, наконец, все-таки ее отъезд, аэродром в Бельцах, и похудевшее, потемневшее от пыли лицо с большими неподвижными глазами, которых он не видел с тех пор почти три года.
«Почти три года! С ума сойти!»
Басаргин повернулся на бок и, приблизив к глазам руку с часами, посмотрел на фосфорные стрелки – было двадцать минут четвертого.
Тихо, чтобы не разбудить Шурку, он ногой нащупал в темноте ботинки, надел их, потом надел пиджак, висевший на спинке кровати, и, достав из кармана электрический фонарь, пробежал лучом по комнате.
Стулья разъехались, но Шурка не чувствовал этого и крепко спал.
Надев пальто, подняв воротник и поверх него обмотав шею шарфом, Басаргин открыл дверь и вышел в холодные сени, разделявшие дом на две половины: меньшую, засыпную, где жили мать и Катя с детьми, и большую, рубленую, где помещались кухня и комнаты Григория Фаддеича. Он отодвинул на наружных дверях засов, но не мог открыть внутреннего замка: замок был с хитростью.
– Кто там? – раздался голос.
В кухне зажегся свет и приоткрылась дверь.
– Это я, – сказал Басаргин.
В дверях стояла Елена в шубе, накинутой поверх ночной сорочки.
– Я, Леночка, – повторил Басаргин.
Елена, притворив за собой дверь, вышла в сени.
– Простудишься, Леночка. Я сам открою. Иди спи.
– Уже собрался? – спросила Елена.
– Четвертый час, – сказал Басаргин, – я пойду потихоньку на вокзал.
– Туда всего полчаса ходу, – сказала она. – Посидим на кухне, я тебя чаем напою.
– Нет, спасибо, пойду сейчас.
– Неймется? – с легким оттенком зависти сказала сестра и, подойдя к наружной двери, открыла замок. – Ну, иди.
– До свиданья, Леночка.
– До свиданья.
Она обняла
– Иди, Петенька, иди, дай тебе бог счастья.
Она сказала – иди, но сама все еще стояла, обнимая брата.
– Слушай, – спросила она шепотом, – любишь ее?
– Да.
– Сильно?
– Сильно.
– Ну, что ж, иди, – все так же шепотом сказала Елена. – Только не забывай меня, Петя, ладно?
– Да что ты, в самом деле, что мы прощаемся, что ли, с тобой, – с удивлением сказал Басаргин.
– Прощаемся не прощаемся, а не забывай, – все так же шепотом горячо сказала Елена. – Забыть недолго. Вон Шура уже забыл, что я ему сестра. Теперь я для него только Григория Фаддеича жена. А я ему ведь сестра.
– Ну что ты, Леночка!
– «Ну что ты, ну что ты», – сердито передразнила Елена. – Я тебе правду говорю, а ты – «ну что ты». Не разойдусь я с ним, – казалось, без всякой связи с предыдущим вдруг сказала она. – Нет, не разойдусь. Силы еще есть, а молодости уже нет. Скоро сорок лет мне, Петя. Хотя ты уже, наверное, забыл, сколько мне и лет-то. Много… Да и, наверно, люблю я его. Не любила б – не жила бы, – добавила она неуверенно.
Потом поежилась от холода и, отпустив руки, сказала:
– Ну, ступай. Мимо церкви не иди; там окопы еще не засыпаны. Возьми прямо через пустырь.
Она потянула дверь за ручку, открыла ее перед Басаргиным и вышла вслед за ним на крыльцо.
– До свиданья, Леночка.
Он поцеловал ее.
– До свиданья, – печально сказала она.
На улице было тихо и морозно. Когда Басаргин оглянулся, Елена все еще стояла на крыльце, прихватив у горла воротник накинутой на плечи шубы. Заметив, что он обернулся, она выпростала из-под шубы руку и, легонько помахав ею, повернулась и ушла в сени.
Глава восьмая
Басаргин все-таки пошел мимо церкви. Спешить было некуда, и он не хотел сокращать расстояния.
Ночь была светлой. Длинные тени развалин то и дело ложились на дорогу.
Вид разорения наводил на невеселые мысли о том, что почти все здесь придется сызнова строить, и даже добрая половина вновь отстроенных домов и домишек в конце концов тоже не более чем времянки: их рано или поздно будут сносить, заодно с развалинами, когда начнут всерьез восстанавливать город.
В этом было мало хорошего, но мысли, рожденные видом развалин, тем не менее до странности не нарушали того душевного состояния счастья и уверенности, которое испытывал Басаргин.
Одной причиной было простое эгоистическое чувство, что вот, несмотря на войну, – именно он, а не кто-нибудь другой, живой и здоровый, идет сейчас по улицам именно этого города, где он провел детство и юность. Другой причиной была предстоящая встреча с Катей.
«А через это разорение, конечно, нужно, необходимо перейти», – думал он. Неизбежно перейти, подобно тому как он сейчас, идя по улице, переступает через тени разрушенных зданий. «Но ведь были дни, когда я думал об этом времени «после войны» совсем иначе, чем я думаю сейчас».