Джек
Шрифт:
— Но это еще не все… это еще не все. Вы не знаете самого страшного. Ведь я… ведь я….
— Все знаю, внаю, что ты незаконнорожденный, — с невозмутимым видом сказал доктор. — Так вот, Сесиль тоже… незаконнорожденная, ее рождение связано с еще более прискорбными обстоятельствами… Сядь поближе, мой милый, и слушай.
III. БЕДА РИВАЛЕЙ
Они сидели в кабинете доктора. Из окна виден был чудесный осенний пейзаж, проселочные дороги, обсаженные деревьями с уже опавшими листьями, а дальше — старое сельское кладбище, на котором вот уже лет пятнадцать никого не хоронили: росшие там тисы почти заглохли среди высокой травы, кресты покосились, ибо могильная земля трескается, поднимается и опадает больше, чем всякая иная.
— Ты там никогда не был? — спросил Джека доктор Риваль, указывая
Однажды, восемнадцать лет тому назад, как раз в ноябре, за мной прибежали: во время большой охоты, какие происходят в Сенарском лесу раза три-четыре в году, произошел несчастный случай. Шла облава на зверя, и в суматохе кто-то всадил в ногу одного из охотников целый заряд из ружья системы Лефоше. Я застал раненого в домике Аршамбо, его перенесли туда и уложили на их широкую кровать. Это был красивый малый лет тридцати, белокурый, крепкий, с чересчур крупной головой. Из-под его густых бровей смотрели светлые глаза, настоящие глаза северянина, в которых как будто навеки застыла ослепительная белизна льдов. Он мужественно перенес операцию, хотя мне пришлось извлекать дробинку за дробинкой, а потом поблагодарил меня на правильном французском языке, — только по выговору, певучему и мягкому, можно было угадать в нем иностранца. Трогать его с места было рискованно, и потому я продолжал лечить раненого в доме лесника. Я узнал, что он русский и принадлежит к знатному роду. «Граф Надин» — так называли его другие охотники.
Хотя рана была довольно опасна, Надин быстро поправлялся: он был молод и обладал крепким здоровьем; к тому же тетушка Аршамбо заботливо ухаживала за ним. Но передвигаться ему было все еще трудно, и я часто думал, что он, верно, тяготится своим одиночеством, что молодому человеку, привыкшему к роскоши и великосветскому обществу, тоскливо оставаться зимой в лесной глуши, где горизонт закрывает стена ветвей и где он никого не видит, кроме лесника, который всегда молчит да покуривает. Вот почему, возвращаясь после визитов, я нередко заезжал за ним в кабриолете. Он обедал у нас. А в совсем уж ненастную погоду, случалось, и ночевал.
Что греха таить, я просто обожал этого разбойника! До сих пор не понимаю, где он научился всему, что знал, а знал он буквально все! Он плавал на судах, служил, совершил кругосветное путешествие, знал толк и в военном и в морском деле. Жене он сообщал рецепты снадобий, которые в ходу на его родине, дочку учил украинским песням. Он обворожил всех нас, особенно меня, и когда вечерами, под дождем и ветром, я возвращался домой в тряском кабриолете, то с радостью предвкушал, что увижу его у себя в доме, возле камина, и в мыслях я уже не отделял его от дорогих моему сердцу людей, поджидавших меня темными зимними вечерами. Жена, правда, относилась к нему более сдержанно, но так как она от природы была недоверчива и постоянно поддерживала в себе эту черту характера, противополагая ее моей глупой наивности, то я не придавал этому никакого значения.
Между тем Надин с каждым днем чувствовал себя крепче, он бы уже вполне мог провести конец зимы в Париже, однако все еще не уезжал. Ему, видно, пришлись по душе наши края, что-то его тут удерживало. Но что именно? Мне и в голову не приходило задать себе этот вопрос.
Только однажды жена мне и говорит:
«Послушай, Риваль! Пусть этот Надин объяснится, или пусть так часто не приходит, а то уж начинают судачить о нем и о нашей Мадлен».
«Мадлен?.. Что за чепуха! При чем она тут?»
Я-то, простак, думал, что граф остается в Этьоле ради меня, ради того, чтобы поиграть со мной вечером в триктрак, потолковать о морских путешествиях за стаканом грога. Какой же я был болван! Достаточно было поглядеть на дочку, когда он входил в комнату, обратить внимание на то, как она меняется в лице, как низко склоняется над вышиваньем и молчит, когда он тут, как ждет его прихода, стоя у окна. Но коли не хочешь чего замечать — вовек не заметишь! А я не хотел ничего видеть, слепец! Но от правды никуда не денешься — Мадлен призналась матери, что они любят друг друга. И тогда я, не медля долее, отправился к графу, твердо решив заставить его объясниться.
Он не стал уклоняться, напротив, объяснился с такой прямотой и откровенностью, что подкупил меня. Он, мол, любит мою дочь и просит ее руки, но не хочет скрывать, что родные его, одержимые дворянской спесью, будут против этого брака и станут чинить ему препятствия. Но тут же прибавил, что он уже в таком возрасте, когда может обойтись и без их согласия, к тому же собственное его состояние вместе с приданым Мадлен вполне обеспечит существование будущей четы. Я-то как раз боялся, что он уж очень богат, но когда узнал, что средства у него скромные, остался доволен. К тому же мне понравилась покладистость этого аристократа, легкость, с какой он на все соглашался и все улаживал: казалось, он готов был все подписать не глядя… Короче говоря, мы еще толком ничего не обдумали, а уж он обосновался в нашем доме на правах будущего зятя. Я и сам чувствовал, что уж больно скоро все это получилось, что так не делается, однако дочка была так счастлива, что и у меня голова пошла кругом. И когда жена, бывало, говорила: «Надо навести справки, не можем же мы выдать дочь, не узнав, как следует быть, за кого», — я потешался над нею и над ее вечными страхами. Я-то был уверен в этом человеке. Тем не менее в один прекрасный день я заговорил о нем с господином де Вьевилем, одним из главных устроителей охоты в Сенарском лесу.
«Право, любезный мой Риваль, я не знаком близко с графом де Надин, — ответил он. — Но, по-моему, он славный малый. Знаю только, что у него громкое имя и что он недурно воспитан. Этого вполне достаточно, чтобы вместе охотиться. Но уж если бы я вознамерился выдать за него свою дочку, я бы, конечно, постарался разузнать о нем побольше. На вашем месте я обратился бы в русское посольство. Там, разумеется, располагают всеми нужными сведениями».
Ты, может, думаешь, милый Джек, что я тут же обратился в посольство? Ничуть не бывало! Я был слишком беспечен, слишком тяжел на подъем. Всю жизнь я не успевал сделать то, что хотел. Не знаю, видно, я не умею распределять свое время, без толку трачу его, но только в каком бы возрасте я ни умер, все равно окажется, что я не успел сделать и половины того, что мне надлежало. Жена просто изводила меня, все требовала, чтобы я навел эти злосчастные справки, и в конце концов я ей солгал: «Да, да, я там был… Лучших сведений и желать нельзя… Им цены нет, этим графам Надин». Позднее я не раз вспоминал, какой странный вид бывал у мошенника всякий раз, когда он предполагал, что я еду в Париж либо что я оттуда вернулся, но тогда я ничего не замечал. Я думал только о радужных планах на будущее, которые с утра до вечера обсуждали влюбленные, сиявшие от счастья. Три месяца в году они собирались жить с нами, остальное время проводить в Санкт-Петербурге, где Надину предлагали важный пост в правительственном учреждении. Даже бедная моя жена в конце концов стала понемногу разделять общую радость и упования.
Конец зимы прошел во всякого рода переговорах и непрерывной переписке. Граф все не мог вытребовать свои бумаги, и родители его наотрез отказались дать согласие, а тем временем влюбленные сближались все больше, и отношения между ними зашли так далеко, что я с тревогой спрашивал себя: «А вдруг бумаги не придут?..» Но они все же прибыли — целый пакет с листками, испещренными какими-то непонятными иероглифами: свидетельство о рождении, о крещении, об освобождении от воинской повинности. Помню, нас позабавила страница, заполненная титулами и необыкновенными именами жениха — Иванович, Николаевич, Степанович. Вся эта родословная с каждым поколением удлиняла его фамилию.