Джек
Шрифт:
Было пятнадцатое августа, праздник Успения. Польщенная оказанной ей честью, г-жа д'Аржантон вошла в церковь с последним ударом колокола и вместе с сыном уселась на отведенную ей скамью, неподалеку от алтаря. Церковь была празднично убрана, ярко освещена, залита солнцем, украшена цветами. Дети из хора, певчие были в белых отутюженных стихарях. Перед аналоем на простом неструганом столе золотыми столбиками высились благословенные хлебцы, притягивая к себе восторженные взгляды прихожан. Среди них выделялись лесничие в парадных зеленых мундирах, с охотничьими, ножами на боку и карабинами у ноги: они тоже пришли послушать торжественное богослужение — на радость местным браконьерам и тем, кто ворует лес.
Надо полагать,
Новая роль забавляла ее. Она следила, чтобы Джек не шалил, благоговейно переворачивала страницы молитвенника, а когда опускалась на колени, то в шелесте ее шелковых юбок как будто слышалось что-то назидательное.
Подошло время собирать пожертвования. Церковный привратник, вооруженный алебардой, пришел за Джеком и, наклонившись к уху виконтессы, осведомился, какую ей угодно назвать девочку, чтобы та вместе с ее сыном собирала деньги в кошель. Шарлотта на минуту задумалась. Она почти никого не знала в этой празднично разодетой толпе прихожанок, сменивших будничные чепцы и закрытые передники на отделанные цветами шляпки и парижские кринолины. Тогда привратник сам указал ей на внучку доктора Риваля, хорошенькую девочку, сидевшую рядом с пожилой дамой в трауре на другой стороне.
Дети двинулись вслед за величественной алебардой, своим мерным стуком как бы отмечавшей их шаги. Сесиль несла бархатный кошель, с трудом помещавшийся в ее ручке, а Джек держал высокую украшенную атласом, искусственными цветами и серебряной канителью свечу. Оба они были очаровательны-он в своем английском костюме, в котором казался выше ростом, она в простеньком платьице; ее матово-бледное личико, освещенное жемчужно-серыми глазами, обрамляли косы. В церкви плавал запах благословенного хлеба, смешанный с запахом ладана, и детям он казался дыханием воскресного дня, неотделимым от праздника. Сесиль с милой улыбкой принимала пожертвования. Лицо у Джека было серьезное. Крошечная, теплая и мягкая ручка в белой шелковой перчатке, трепетавшая в его руке, точно вынутый из лесного гнезда птенчик, была такая трогательная! Чувствовал ли он уже тогда, что эта ручка станет для него позднее дружеской рукой, что все самое лучшее в его жизни будет связано с Сесиль?..
Они медленно проходили между скамьями.
— До чего славная парочка! — проговорила жена лесника, когда они поравнялись с нею, и тихо, так тихо, чтобы ее никто не услышал, прибавила: — Бедная малютка! Она будет еще краше матери… Только бы и с ней не случилось такой же беды!
Пожертвования были собраны, и Джек возвратился на место, но ему казалось, будто он все еще чувствует прелесть прикосновения нежной ручки, которую только что слегка сжимал. Однако радости этого дня для него еще не кончились. Когда все вышли из храма на маленькую, запруженную людьми площадь, где каски пожарных и ружья лесников сверкали на солнце среди пестрых нарядов, г-жа Риваль подошла к г-же д'Аржантон и попросила разрешения взять к ним Джека: он у них позавтракает и погостит до вечера, поиграет с девочкой. Шарлотта покраснела от удовольствия, потуже затянула бант на шее сына, взбила его красивые кудри и поцеловала:
— Будь умником!
Дети опять взялись за руки и так быстро зашагали вперед, что г-жа Риваль едва поспевала за ними.
Начиная с этого дня, когда Джека не было дома и кто — нибудь спрашивал: «Где он?»-больше уже не отвечали: «В лесу», — а с полной уверенностью говорили: «Он у Ривалей».
Доктор жил на самом краю селения, в противоположной от Ольшаника стороне. Его домик с антресолями походил на соседние крестьянские дома и отличался от них, пожалуй, лишь прибитой возле двери дощечкой с надписью: «Ночной колокольчик». Потемневшие стены и глухие ставни придавали ему еще более ветхий вид. Сравнительно недавние, но не доведенные до конца переделки указывали на то, что дом в свое время собирались подновить, но неожиданная катастрофа помешала старому жилищу навести на себя некоторый лоск. Так, над входом навес из цинка все еще ожидал, чтобы его застеклили, а пока что отбрасывал на головы тех, кто звонил в дверь, треугольную тень — точно призрачный венец. А в правой части небольшого двора, обсаженного деревьями, начали возводить флигелек, но работу прервали, построив только нижний этаж, в котором зияли прямоугольные провалы окон и дверей.
В самый разгар перестроек с этими славными людьми случилась беда, и они, повинуясь суеверному чувству, которое поймут все, кто любит, приостановили, забросили работы.
С тех пор прошло восемь лет. Но за восемь лет ничего не переменилось, и хотя все в округе давно привыкли к этой картине, все же недостроенный флигелек придавал всему жилищу унылый вид: так человек, упавший духом и утративший ко всему интерес, ничего не доводит до конца, как бы говоря себе: «К чему все это?» Сад, в… который попадали, пройдя через беленный известкой крытый проход, раскинул за домом — трепещущую завесу зелени; он тоже пришел в совершенное запустение. Аллеи заросли травой, широкие листья растений-паразитов покрывали дно бассейна с давно заглохшим водометом.
Такая же печать скорби лежала на обитателях дома. Сама г-жа Риваль, уже восемь лет носившая траур по дочери и не позволявшая себе надеть белый чепец, и маленькая Сесиль, на личике которой лежало выражение серьезности и грусти, так не подходившее к ее возрасту, даже старая служанка, прожившая у этих добрых людей чуть ли не тридцать лет и горевавшая вместе с ними, — все они сгибались под гнетом глубоко запрятанной безмолвной печали.
Один лишь доктор представлял исключение. Постоянные поездки, пребывание на свежем воздухе, все, что отвлекает в дороге, а возможно, и философия человека, который часто сталкивается со смертью, помогли ему сохранить природные наклонности, открытый нрав, живой и веселый.
Стоило г-же Риваль взглянуть на Сесиль, которая с каждым днем все больше походила на мать, — а девочка постоянно была у нее на глазах, — и она еще острее ощущала горечь невозвратимой утраты; доктор, напротив, радовался, что малютка, подрастая, все больше заменяет ему умершую дочь. Когда он после целого дня утомительных поездок оставался после обеда вдвоем с внучкой, пока жена его хлопотала по хозяйству, на него находили приступы бурного веселья, и он громко распевал морские песни, умолкая только под укоряющим взглядом г-жи Риваль, казалось, говорившим: «Вспомни!» Можно было подумать, будто он чувствует себя виновным в том, что на них свалилось такое ужасное горе.
От этого безмолвного скорбного упрека старик сразу впадал в уныние, притихал и, ничего не отвечая, перебирал косы внучки.
Так вот и проходило печальное детство Сесиль. Девочка почти не отлучалась из дому, проводила все время в саду или в большой комнате, заставленной шкафчиками и заваленной пучками высушенных трав и кореньев: она именовалась «аптекой». Сюда выходила дверь постоянно запертой комнаты безвременно погибшей молодой женщины, которую в доме до сих пор оплакивали. В той комнате все напоминало о ее короткой жизни: о детских играх, о занятиях, о нарядах, которые она любила, о вере, которую исповедовала. Тут хранились ее книги, в шкафу были развешаны платья, на стене виднелась картина, изображавшая причастие, — словом, целое собрание уже пожелтевших реликвий. Мать входила сюда одна, охваченная благоговением; ее горе с годами не уменьшалось, хотя время уже наложило безжалостные следы на все эти недолговечные предметы.