Джек
Шрифт:
Во всех домах, куда приезжал доктор, детей принимали радушно.
Останавливались они, скажем, на ферме, и пока Риваль взбирался по деревянной лестнице к больному, Сесиль и Джека вели на птичий двор полюбоваться на цыплят и утят, при них вынимали хлеб из печи, доили коров перед хлевом, а то брали их с собой на мельницу, каких много разбросано на реках Орж, Йер и Эссоне: позеленевшие мостики и покрывшиеся плесенью высокие стены, сложенные из плохо пригнанных камней, придают этим мельницам сходство со старинными укрепленными замками, до времени обветшавшими.
Когда детям надоедало осматривать большие белые помещения, где дрожали пол и стены, поднимая мучную пыль, они уходили
В крестьянских домах на болезнь смотрят по-особому, не так, как в городе. Она не меняет привычного хода вещей, не останавливает его. Скотина уходит и возвращается в положенные часы. Если заболел муж, его место заступает жена, и у нее нет времени ни посидеть возле него, ни выразить свою тревогу, ни поплакать. Земля не ждет, не ждет и скотина. Крестьянка работает целый день. Вечером она валится от усталости и забывается тяжелым сном. Захворавший крестьянин лежит наверху, а под ним скрипит мельничный жернов или ревут быки, он — как раненый, упавший на поле боя. С ним некогда возиться. Самое большее, что можно сделать, — это оттащить его в сторонку, прислонить к дереву или устроить на откосе оврага, а битва между тем продолжается, требует напряжения всех сил… Вокруг молотят пшеницу, веют зерно, петухи орут как оглашенные. Работа кипит без передышки, без остановки, а глава семьи, повернувшись лицом к стене, покорный, безмолвный и суровый, ждет, что сулит ему надвигающаяся ночь или брезжущая в окне заря — выздоровление или смерть.
Вот почему в домах, куда попадали дети, они не замечали горя. К тому же их баловали, как могли. Для них всегда находилась лепешка, лошадь кормили отборным овсом, а г-же Риваль посылали корзину фруктов.
Доктора все любили, — ведь он был так добр, так мало пекся о своей выгоде! Крестьяне в нем души не чаяли, хотя не прочь были и надуть.
— Святой человек, — говорили о нем в деревнях. — А ведь захоти, давно бы стал богачом!
Но при этом они норовили не заплатить доктору, а при его нраве это было куда как просто! Когда, осмотрев больного, он выходил на улицу, его окружала шумная и требовательная толпа. Верно, ни одну колесницу властителя, объезжавшего свои владения, не осаждали так настойчиво, как скромный кабриолет доктора.
— Господин Риваль! Что ж мне дочке-то давать?
— Неужели моему несчастному мужику ничем помочь нельзя, господин Риваль?
— А что с порошком-то делать? Глотать или присыпать болячку? Может, еще маленько дадите? А то он у меня к концу подошел.
Доктор никому не отказывал: у одного смотрел язык, у другого щупал пульс, направо и налево раздавал пакетики с порошками, хинную настойку — словом, все, что было у него с собой, и, наконец, обобранный, выпотрошенный, выжатый, как лимон, узжал. Вслед ему неслись изъявления благодарности, добрые пожелания, славные землепашцы прочувствованно восклицали: «Достойный человек!»- и тут же, утерев слезы умиления, хитро подмигивали, словно говоря: «Ну и простак!» Хорошо еще, если все заканчивалось только этим, а то нередко в последнюю минуту появлялся какой-нибудь малолетний гонец в деревянных башмаках и умолял доктора «что есть духу» поспешить к больному, до которого надо было добираться добрых четыре мили.
Наконец пускались в обратный путь, и какое чудесное, какое умиротворяющее чувство испытывали они, когда возвращались домой на закате и проезжали то по лесным дорогам, над которыми деревья протягивали длинные ветви, то по проселочным, где проносились ласточки, играли ребятишки, брели стада! Сена, отливавшая синевой в той стороне, откуда подступала тьма, на западе струилась жидким золотом. В лучах заходящего солнца вырисовывались рощицы стройных деревьев с гладкими стволами и густой, как у пальм, кроной, белые дома громоздились на склоне холма, и вдруг начинало казаться, что перед глазами восточный пейзаж, будто уже виденный однажды во сне и походивший на один из тех городов древней Иудеи, что изображены на картинках, где святое семейство идет вечерней порой по дороге.
— Совсем как Назарет, — говорила Сесиль, вспоминая эти картинки на евангельские сюжеты.
Дети негромко болтали, рассказывали друг другу разные истории, а кабриолет между тем катился, будто торопясь к ужину. Ужинать почти всегда оставался и Джек.
Во время таких совместных поездок доктор пришел к заключению, что мальчик восприимчив и даже умен, хотя это не сразу можно распознать, и то немногое, чему его учили, не пропало для него даром. Добрый и великодушный старик скоро понял, что бедный ребенок совсем заброшен, и решил хоть как-то восполнить то, чего недоставало мальчику. И он завел обычай ежедневно, после второго завтрака, уделять час для занятий с Джеком, жертвуя для этого своим отдыхом. Те, кто привык отдыхать после трапезы, поймут, сколько силы воли и самоотверженности потребовало от него такое решение.
Джек ревностно принялся за дело. В доме Ривалей, где все спокойно и с любовью трудились, заниматься было одно удовольствие. Сесиль почти всегда присутствовала на уроках, внимательно слушала, как ее друг отвечает учителю, и не сводила с его лица своих добрых и умных глаз, словно хотела ему помочь. Зато как радовалась она, как гордилась, когда после завтрака дедушка клал на стол тетрадь Джека, раскрывал ее и, проверив выполненный урок, с довольным и несколько удивленным видом приговаривал: «Просто отлично!»
Дома Джек ничего не говорил об этих занятиях. Он мечтал, что когда-нибудь с торжеством докажет матери, что ее поэт ошибся, когда с таким непогрешимым видом изрек свой жестокий приговор. Эту маленькую тайну тем легче было сохранить, что обитатели Parua domus все меньше и меньше занимались ребенком. Он уходил и возвращался, когда хотел, никому не говорил, куда идет, приходил домой только к обеду или ужину и устраивался в самом конце стола, за который с каждым днем садилось все больше приглашенных.
Чтобы скрасить одиночество и возродить привычную атмосферу пустопорожней суеты, которую он именовал «духовной средою», д'Аржантон распахнул двери своего дома перед «горе-талантами». Между тем поэт вовсе не любил швырять свое добро на ветер, он был очень скуп: всякий раз, когда Шарлотта робко говорила ему: «Друг мой! У меня вышли все деньги», — он с нарочитым удивлением произносил: «Как, уже?»-и на его лице появлялась недовольная гримаса. Однако тщеславие брало в нем верх, стремление поразить своим благополучием, разыграть роль хлебосольного хозяина на зависть неудачникам оказывалось сильнее трезвых подсчетов.
В кругу «горе-талантов» было уже известно, что там, на лоне природы, в чудесном местечке, можно всегда сытно пообедать, а в случае чего, если, допустим, опоздаешь на поезд, и заночевать. В парижских пивных то и дело раздавался клич:
— Кто нынче собирается к д'Аржантону?
С трудом наскребя деньги на билет, орава неудачников как снег на голову сваливалась на поэта.
Шарлотта сбивалась с ног.
— Тетушка Аршамбо, к нам опять гости! Скорее зарежьте кролика, нет-двух!.. Приготовьте омлет, два омлета, а еще лучше — три, только поскорее!