Дженни. Ближе к дому
Шрифт:
— Мой папа мне говаривал, что для мужчины лучше всего та женщина… — начал было Туземец, но Мэйбл остановила его прежде, чем он успел договорить.
— Не прерывай меня, когда я говорю, — сказала она, сурово хмурясь. — Что бы ты ни хотел сказать, все это может подождать своей очереди. А мне нужно тебе докончить про нынешнее утро. Так вот, продолжаю. Сидя тут в таком одиночестве, я обдумала все это по чистой совести и потому позвонила нынче утром Миллеру Хайэту, сейчас же, как только услыхала, что Джозина уезжает, и сказала ему, чтобы ты немедленно ко мне вернулся. Он пообещал, что повидается с тобой и даст тебе знать, как только освободится. Миллер Хайэт всегда был из тех несносных, нерешительных копуш-адвокатов, которые даже марки на письмо
Туземец только мотал головой.
— Не знаю, что вам и сказать. Понятия не имею, о чем вы говорите?
— Понятия не имеешь?
— Для меня это новость.
— Это странно.
— Мне тоже что-то странно.
— Но разве он тебе не сказал?
— Кто? Миллер Хайэт? Миллер Хайэт меня и в глаза не видел. Я сегодня с ним ни разу не встретился.
Мэйбл наклонилась вперед на своем стуле, нервно ломая пальцы.
— Так кто же тебе сказал, Туземец?
— Никто.
— Так как же ты узнал?
— Что узнал, Мэйбл? Я все еще ничего не знаю и ровно ничего не понимаю из того, что вы говорите. Я знаю только то, что вы мне сейчас сказали, и даже в этом никак не разберусь.
— Так почему же ты сюда пришел?
— Это нетрудно объяснить. Я вам как-то рассказывал насчет этого. Мой папа говорил, что если мужчина хочет вкусно есть и спать в тепле зимой, когда ночи холодные, то самое лучшее…
— Но как же ты узнал, что я хочу, чтобы ты вернулся?
— Я и не знал наверняка. Все только надеялся, да молился, да испытывал свое счастье. Я был такой голодный все утро, да и до сих пор, что пришлось рискнуть. Мне надоело и опротивело есть холодные чилийские бобы и макароны из консервных банок, да и шницели Эда тоже надоели, и я дал себе слово, что будь я бродячая рыжая собака с жестянкой на хвосте, если проглочу хоть один кусок такой еды. И тут я вас добром вспомнил и затосковал о всех тех вкусных обедах, которые вы готовите и которых мне не видать. И я просто-напросто решил попытать свое счастье, взял и постучался к вам с черного хода. Вот и вся разгадка. Я рассчитал, что счастье должно опять повернуть в мою сторону, после того как мне не везло последние дни, и что теперь как раз пора испытать его снова, чтобы оно начало действовать и принесло мне какую-нибудь пользу.
Мэйбл с глубоким вздохом опустилась в кресло. Ее глаза слезливо мигали.
— Никак не могу в себя прийти, — сказала она дрожащим голосом. — Ты вправду хочешь сказать, что вернулся потому, что сам захотел вернуться? А не потому, что я за тобой послала?
— Это правда, Мэйбл. Если я когда говорил правду во сне или наяву, так это правда.
Она склонила голову, закрыв руками лицо и вытирая слезы на глазах.
— Ты меня так растрогал, что я даю слово отныне и навсегда называться миссис Туземец Ханникат. Утром я одно время подумывала, не позволишь ли ты мне называть тебя Туз или Тузик, но это будет на тебя непохоже. Для тебя самое подходящее имя Туземец. Я никогда больше не буду браниться с тобой и надоедать тебе или приставать, чтобы ты переменил имя на какое-нибудь другое. Теперь я убеждена, что оно и в самом деле счастливое.
— В точности, как мой папа говорил, для меня это действительно счастливое имя, — объявил он, широко ухмыляясь. — Я бы с ним не расстался ни за что на свете. И вам оно тоже нисколько не повредит.
Мэйбл встала с кресла и подошла к Туземцу, стоявшему у камина. От голодных спазм в желудке он начал вертеться и переминаться с ноги на ногу.
— Мой папа говаривал мне, что самый верный способ узнать цену женщине — это попробовать ее стряпни. Так вот, если бы мне перекусить слегка…
— Я для тебя нынче приготовлю ужин, Туземец, — сказала она, стоя рядом с ним и глядя на него. — Я целый день придумывала, чем бы мне тебя угостить. Будет все, что ты любишь.
Мэйбл прижалась к нему и положила голову ему на плечо.
— Ты не знаешь, как приятно чувствовать, что ты здесь, со мной.
— Ну, а как же пироги с бататами? — озабоченно спросил он. — Я вроде как на них рассчитывал, а сейчас, пожалуй, вам уже некогда будет их испечь.
— Нынче утром я посадила в печь четыре пирога с бататами, сразу после того как позвонила Миллеру Хайэту и послала его за тобой. К ужину они как раз будут холодные, такие, как ты любишь.
Оставив Туземца одного, она отправилась в кухню. Но не дойдя до двери, остановилась и обернулась.
— Туземец Ханникат, я хочу узнать только одно, прежде чем выйду из этой комнаты и сделаю еще хоть один шаг к кухне.
— Что же это такое, Мэйбл?
— Если я оставлю тебя здесь, в доме, и буду стряпать для тебя все, что ты любишь, почем я могу знать, что ты не станешь бегать за этими… за такими девчонками, как Джозина? Я бы умерла от унижения, если б это опять случилось.
Туземец заложил руки за спину, грея их перед жарко пылающими дубовыми поленьями. Широкая улыбка расходилась от углов его рта по всему лицу.
— Нет, сэр! Только не я! Больше вы меня на этом не поймаете, Мэйбл. Я, черт возьми, сам об этом позабочусь.
ЭРСКИН КОЛДУЭЛЛ И ЕГО НОВЫЕ КНИГИ
Американского рассказчика и романиста Эрскина Колдуэлла советские читатели знают давно — без малого тридцать лет. С первых же книг Колдуэлла, изданных в Советском Союзе, нам полюбились его тонкая, чуть тронутая горечью усмешка, и его откровенно и метко разящий смех, и его любовь к людям из народа — смешливым и в то же время серьезным, потому что и смеются они чаще всего всерьез.
Колдуэлл-новеллист представлен у нас значительно полнее, чем романист. Из восемнадцати романов и повестей писателя на русском языке опубликованы только «Табачная дорога», «Случай в июле», «Мальчик из Джорджий» и «Дженни». Зато все лучшее из его обширной новеллистики издавна вошло в наш обиход и заметно приблизило к нам тех самых американцев, которыми густо населены его книги.
Эрскин Колдуэлл писал о разных американцах и о разных сторонах их жизни и их характеров. Писал о лесорубах и о литераторах, о мелких обывателях и крупных дельцах, о нищете и стяжательстве, о дружбе и трусости. Иногда художник поднимался до создания социально значительных полотен, хотя он — как ясно всякому, кто знаком с его манерой письма, — не склонен ни к большим обобщениям, ни к громким проповедям. Видимо, не имеет смысла и предъявлять к нему чрезмерные требования. Ведь и в наиболее сатирических портретах и даже в шаржах, которыми изобилуют его книги, есть своя особая мягкость, не снижающая, впрочем, остроты обличения. Обличая того или иного человека, он стремится не уничтожить его своим словом, а показать и осудить его пороки. Как знать, словно рассуждает он, может, сказанное попадет в цель и заставит одних людей одуматься, а сотни и тысячи других — поразмыслить над тем, что их окружает.
«Целью всех моих книг было создать зеркало, в которое люди могли бы взглянуть на себя. Пользу или вред могут принести мои книги — зависит от того, как человек воспримет образ, отраженный в зеркале», — писал Колдуэлл в 1956 году[12]. Разумеется, было бы неверно усматривать в этом выразительном сравнении писателя признание в безразличии к внутреннему миру человека. Только глухие к зову искусства, черствые души могли бы, ссылаясь на эти слова Колдуэлла, упрекать его в равнодушии или, больше того, в любовании насилием и злом. Среди литературных судей нынешней Америки находились и такие; они, несомненно, сыграли роль в том, что самые значительные произведения Колдуэлла замалчивались, а то и прямо преследовались на родине писателя.