Джентльмены и снеговики (сборник)
Шрифт:
Тетя Маруся, гневно пообещав, что напишет самому товарищу Ворошилову о халатности местной милиции, вышла из участка и вдруг сказала вслух, обращаясь то ли к Ольге Саяновне, то ли к полной белощекой луне на небе:
– На вокзал надо. В ташкентском поезде он. Сердцем чую.
Димку сняли с поезда на станции Бологое. Половину пути он просидел скрючившись под полкой, за дерюжным мешком и ногами пассажиров. Сон смаривал нещадно, спина затекла. Димка вылез из-под лавки, когда разговоры в вагоне стихли и послышался храп, распрямил спину, прошел в заплеванный тамбур и долго стоял у окна, вглядываясь в жиденький рассвет и серые мазки на оконце. Мысли были лишь об одном: там, там его дом, в Ташкенте. Там никто больше не предаст его. Там
Мимо проплыла платформа и остановилась. В открывшиеся двери зашли люди с чемоданами, оттеснили Димку к стенке. И вдруг двое мужчин в милицейской форме одновременно наклонились к нему:
– Ты, часом, не Дима Федоров?
Что было потом, он плохо помнил: очень хотелось спать. Они долго тряслись в кузове машины, и Димка постоянно стукался головой о что-то жесткое. Потом контора, еще машина и наконец мыльно-бирюзовая башенка Московского вокзала, тот самый перрон, который он покинул половину суток назад. Тетя Маруся стояла бледная, комкала в руках косынку.
– Прости меня, теть Марусечка, – сказал Димка и заплакал.
Она подскочила к нему, обняла, заревела.
Подошли Ольга Саяновна с мужем. Димка с удивлением отметил, что может смотреть на нее просто так, без боли в сердце. Стоит рядом женщина в плаще… Просто женщина в плаще.
– Горячий какой! – ахнула тетя Маруся, трогая его лоб.
А как добрались до дома, Димка не помнил совсем…
Он провалялся с высокой температурой две недели. Тетя Маруся никого к нему не пускала, лишь когда он совсем поправился, разрешила школьным друзьям навестить его. Ребята шумно делились новостями, главная из которых была о том, что у них теперь новая учительница – старенькая, строгая, в круглых очках и с кичкой на темени. Ольга Саяновна Золхоева уехала вместе с мужем в дружественный Китай. В школе ее отпускать не хотели, просили доучить детей до конца четверти, но она никого не послушала – уехала и, говорят, даже трудовую книжку не забрала. И оценки за четверть не успела поставить.
Еще через неделю на имя тети Маруси пришла бандероль. Без обратного адреса и подписи. Лишь сбоку ровным почерком было написано:
Мария Ивановна, пожалуйста, передайте Диме.
Димка осторожно развязал бечеву, развернул бумажную обертку. Перед ним была книга – удивительная, каких он еще не видел: красная, с золотым тиснением, немыслимыми по красоте картинками и даже серебристой ленточкой-закладкой. И запах у нее был необыкновенный – не клея и бумаги, а чего-то сладкого, праздничного. Как будто запах «Красной Москвы». На титульном листе яркими выпуклыми буквами было напечатано:
А. С. ПУШКИН. СКАЗКА О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ.
Осенью Ольга Саяновна приехала на пару дней в Ленинград, зашла в школу забрать трудовую книжку, минут пятнадцать на большой перемене болтала с бывшими коллегами в учительской.
Димка не удивился, что увидел ее. Он не прятался, не избегал Ольгу Саяновну, просто вежливо поздоровался, забрал мел, который его просили принести в класс, и вернулся на место. Сердце больше не стучало так сильно. Лишь все-таки почему-то надолго впечатался в память ее большой живот и то, как она сидела на стуле, чуть прогнувшись и подперев руками поясницу.
Уже в коридоре он услышал, как завуч ответила на вопрос Ольги Саяновны о нем:
– Золотой мальчик – Дима Федоров, отличник, образцовый ученик, гордость школы, на Седьмое ноября в
Это была правда. Димка понимал: да, он образцовый, да, он – гордость школы. И да – он золотой. Только стихов он больше никогда не писал.
Алешина комната
К омната у Алеши светлая, просторная. Метров тридцать, наверное, а то и все тридцать пять. Да и не комната это когда-то была – настоящий зал, вмещавший еще и две боковые соседские каморки, в начале двадцатых отгороженный от них хлипкой стеной, жадной до звуков чужой жизни. По- середине комнаты, точно по центру, торчит большая колонна, вся разукрашенная углем и мелками Алешиной рукой. Снизу – пухлый танк с красной звездой на боку и длинным дулом; выше – криво нарисованные лошади, тачанки и пулеметы. Еще выше – советский самолет-истребитель, идущий на таран с фашистским «мессером». И так до середины колонны – до самой крайней точки, что можно достать, стоя на цыпочках на табурете.
Жили Иванниковы в комнате втроем: мама, Алеша и бабушка Валя. Ремонта вся квартира не знала давно, но обои, еще довоенные, были из какого-то хитрого материала – бумага вперемешку с шелковым волокном, – поэтому никаких вам засаленных пятен и серых лоснящихся проплешин у дверных косяков, все более-менее чисто, свеженько. И рисунок не утомлял глаз: на бежевом фоне разбрызганы ромбики, летающие над крупными вазонами. Такие же вазоны стояли в Юсуповском садике, только на обоях они были целые, без сколов и трещин, Алеша любил гладить их рукой, ощущать под ладонью выпуклость рисунка.
Пол был покрыт глянцевой коричневой краской лишь наполовину – до колченогой пузатой тумбочки. Дальше шли щербатые стертые квадратики старых досок. Когда-то давно его начал красить Алешин дед, тщательно промазывая кистью половицы. Но ровно на середине комнаты остановился, погрозил кому-то кулаком в стену, чертыхнулся артистично и многоярусно да и помер. После бабушка взялась было докрасить пол, развела подсохшую краску в банке вонючим скипидаром, помалевала – вот до той самой тумбочки, но вдруг услышала голос деда: «Ты, старая, давай мне не халтурь! Ить проплешины на полу какие! Сильней кистью-то води!»
Бабушка минуту соображала, потом завизжала тоненько: «И-и-и-и-и-и! Ирод окаянный, нет от тебя покоя!» Запустила кистью в томную фарфоровую балерину на комоде и никому более не велела к полу прикасаться. Так они и жили: Алеша с мамой на блестящей половине, бабушка – на невыкрашенной.
А еще по центру колонна эта торчит, дура дурой! И крючка к ней не прибить, и в хозяйстве никак не пристроить. Да и оттоманку бабушки Вали из-за нее пришлось у двери поставить: когда та стояла у окна, бабушка, бывало, ночью спросонья встрепенется до коммунальной уборной да как шарахнется башкой прямехонько о столб этот никчемный. Даже след остался – облупилась штукатурка от бабушкиного крепкого лба, и ровно так, ладненьким яичком. Алеша-то мелком яичко по контуру обвел, пририсовал, что положено, – вот тебе и советский танк.
А у оттоманки было набитое пружинами брюшко, и, когда Алеша прыгал на ней под самый потолок, она тоненько ворчала возмущенным ржавым скрипом. Это если бабушка не видела, а то убила бы на месте.
И всё в комнате: и колонна, и оттоманка, и большой подоконник, на который так здорово забраться и смотреть, что делается вокруг, и круглый стол под луноликим абажуром – всё было для Алеши любимо до щемящей боли в миндалинах, и ни за что на свете не променял бы он свою комнату ни на какую другую. Даже на дворец. И если бы его спросили, что такое Родина (с большой, разумеется, буквы), и не у классной доски спросили, а так, шепотом, под честное-пречестное слово, – он бы поклялся, что комната эта и есть его Родина и вся квартира – тоже Родина. Ну и всё, что вокруг, – дом, двор, город, страна, – тоже, конечно, Родина. Но ядро-то Родины – у него в комнате. А центр Вселенной проходит аккурат по середине, как раз там, где колонна торчит. Ведь не случайно же торчит – надо же этот вселенский центр как-то обозначить.