Дзюрдзи
Шрифт:
— Иисус Христос больше терпел!
— Скоты! Вот проклятые скоты! Чтоб вас холера! — орал разгорячившийся Степан, кулаком отталкивая от стола наиболее рьяных, и уже готов был впасть в ярость, как вдруг в грубый гул мужских голосов, словно разрезав его острием ножа, ворвался отчаянный визгливый женский вопль. Это была Агата; ломая руки, она выскочила из клети и, раскачиваясь из стороны в сторону, вопила истошным голосом, причитая:
— Иисусе мой! Иисусе! Ох, Иисусе мой, Иисусе милосердый!
Следом за ней из клети выскочила девка, сменившая Петрусю в хозяйстве; она рвала на себе волосы и, бегая по хате, визжала еще громче:
— Матерь божья, пречистая! Смилуйся, смилуйся, смилуйся ты над нами, разнесчастными!
Мужчины прекратили ссоры и замолкли; разинув рты, они стояли как вкопанные и только ворочали глазами, следя за женщинами, которые судорожно метались по горнице. Прошло довольно много времени, пока хозяину дома удалось, наконец, сначала уговорами, а потом угрозой пустить в ход
— Экие вредные люди! Ох, до чего же зловредные!
Проворная, как змейка, черноглазая, смуглая и огневая Розалька была известна на всю округу своей сварливостью и страстью к сплетням, а также тем, что ее терпеть не мог муж и что они вечно дрались. Едва услышав о том, что приключилось в хате Петра, она бросила своего новорожденного, первого за четыре года замужества, ребенка и, прибежав сюда, принялась кричать, проклинать воров и метаться с таким неистовством и шумом, как будто это не Агата, а она, да еще во сто раз больший, потерпела убыток. Жена Шимона — та, наоборот, насилу приплелась, неся на руках ребенка, который был у нее не то седьмым, не то восьмым по счету. Это была еще не старая женщина, даже недурная собой, но страшно изможденная, с изрытым морщинами лбом и всегда кривившимся ртом. Агата, несмотря на возраст и болезнь, казалась гораздо свежей ее. Да и немудрено, если пьяница-муж был по уши в долгу у корчмаря, ютились они с кучей малых детей в курной хате, а в клети у них — хоть шаром покати, — оттого и болтовня ей была не в радость. На Агате явственно сказывались довольство и покой, на Розальке — вспыльчивость, доведенная несчастливым замужеством чуть не до бешенства; на Параске, жене пьяницы Шимона, — заботы и нужда. Унимая и укачивая ребенка, который, не найдя в материнской груди молока, отчаянно раскричался, Параска с каким-то благоговейным изумлением повторяла:
— Два окорока и десять скатков холста! Ой, боже мой, боже! Два окорока, десять скатков холста и двенадцать пар колбас... Ой, боже мой, боже!..
Ведь это какое же богатство, если можно столько добра украсть из клети и не пустить людей по миру! Параска просто надивиться не могла. Она не завидовала родным, напротив, ей до слез было жалко, что они потерпели такой убыток. Это давало ей возможность измерить и живо ощутить собственную нужду. Между тем черные глаза Розальки все сильней разгорались, блестели и бегали, как у помешанной, а язык, не останавливаясь, молол все быстрее. Она обрушивала на неизвестного вора самые страшные проклятия, но все уже знали, что она всегда кого-нибудь кляла: должно быть, это утоляло безысходную тоску, которая у других излилась бы в слезах, а ее наполняла варом и пламенем.
Расстроенный, но уже смягчившийся голос Агаты пробился сквозь громкие крики Розальки.
— Хоть бы там не знаю что, — сказала она, — а допытаюсь я, кто этот вор.
Она обернулась к Петру.
— Петр, — произнесла она тоном, выказывающим добрые, дружеские отношения с мужем, — сходи ты к Аксене... Поспрошай, не знает ли она такого средства, чтобы найти вора...
Сверх ожидания Петр, не возразив ни слова, встал, надел баранью шапку и вышел из хаты.
Вечер был темный, осенний; в саду шумел ветер и гнул деревья; по небу, словно большие тяжелые птицы, летели клочья туч, то закрывая, то вновь открывая звезды. Вдоль плетней, огораживающих сады, по размокшей тропинке, вьющейся за амбарами и гумнами, шел высокий, широкоплечий крестьянин в тулупе и бараньей шапке; слегка сутулясь, он широко и грузно шагал к хате кузнеца. Уже издали виден был красный свет, вырывающийся из кузницы, и слышался скрип отъезжающих возов. Перед кузницей Михала Ковальчука всегда была толчея, как на ярмарке или на богомолье. К нему съезжались со всей округи, потому что кузнец он был такой, каких не сыскать. Но уже настал вечер, и те, кому он сегодня подковывал лошадей, натягивал шины на колеса и делал топоры или чинил плуги и телеги, теперь ехали домой по дороге, обсаженной
— Ух-ха!
Полюбовавшись проворной, веселой работой кузнеца, Петр прошел еще шагов двадцать и отворил дверь в его хату.
Горница была почти такая же, как у Петра: просторная, с дощатым полом и чистая, так как дым уходил в трубу, но тут можно было заметить кое-какие новшества, не водившиеся при дедах-прадедах. Кроме столов и лавок, стояли три деревянных стула, окна были довольно большие и на подоконниках зеленели в горшках невысокие растения, а на застекленном шкафчике поблескивал жестяной самовар. Должно быть, эти новинки привез Ковальчук из своих странствий по белому свету, а может быть, завела их Петруся, кое-что повидавшая в господской усадьбе, где служила батрачкой. Однако страсть к новшествам не была настолько сильна, чтобы заставить их передвинуть на другое место огромную печь с закопченным устьем, в которой, как и везде об эту пору в крестьянских хатах, жарко горел огонь. Не довела их эта страсть и до покупки свечей или лампы: воткнутая между кирпичами, чадила лучина, освещая красноватым пламенем костлявую фигуру старой Аксены, так что входившие в хату прежде всего замечали ее. В черном чепце и опрятной сермяге она, по старой привычке, сидела на печи и, выпрямившись, одной рукой тянула из кудели льняную нитку, а другой крутила веретено. Петруся, расхаживая по горнице, укачивала на руках годовалого ребенка и, баюкая его, вполголоса напевала. В дверях послышался степенный и приветливый голос Петра:
— Слава Иисусу Христу...
— Во веки веков... — с нескрываемой радостью ответила Петруся и, прижав к себе ребенка, с заблестевшими от удовольствия глазами подбежала к гостю и поцеловала ему руку. Аксена, у которой слепота обострила слух, узнала Петра по голосу, на минуту перестала прясть и, здороваясь с ним, так закивала головой, что из-под черного чепца выбились белые прядки седых волос. Шамкая беззубым ртом, она скрипучим голосом благодарила его за то, что он вспомнил про них и пришел их навестить. Тем временем Петруся уложила уснувшего ребенка в люльку, вытерла передником один из трех стульев и, сверкая зубами в радостной улыбке, попросила своего бывшего хозяина сесть. Петр посмотрел на стул, словно желая убедиться, что он не сломается под его тяжестью, и осторожно сел.
— Ну, — начал он, оглядывая горницу, — по-барски тут у вас, красота... И стулья завели и самовар... Ого!
— Оно хоть и не по-барски, — подхватила Аксена, и от удовольствия ее едва заметные губы растянулись до ушей, — а слава богу, всего у нас вдоволь... все есть... и хлеб и согласие нерушимое... как повелел господь...
— И сын есть... пошутил Петр, добродушно глядя на Петрусю.
Она немножко смутилась и опустила глаза, но ответила, весело улыбаясь:
— Есть, дядя...
— И скоро другой будет, — шутливо продолжал староста.
На этот раз молодка зарделась, как мак, и, отвернувшись, тихонько хихикнула. Аксена тоже смеялась на печке дробным старческим смешком, напоминавшим сухой перестук деревянной погремушки.
— Да и один ли еще... ой, ой, один ли еще будет! — приговаривала она.
— Дай бог на радость, — сердечно пожелал Петр, а тут и кузнец вошел в хату. Перед уходом из кузницы он надел ловко сидевшую на нем серую суконную куртку, отороченную зеленой тесьмой. Лицо его, потное от работы, пылало; увидев Петра, он очень обрадовался и поцеловал ему обе руки. Ни он, ни Петруся никогда не забывали, что старая Аксена и ее внучка столько лет ели хлеб в доме Петра. Правда, ели они там хлеб не даром, но он всегда был хорош и приправлен добротой обоих хозяев. А если потом все стало по-иному и им снова пришлось скитаться, в том Петр не был повинен.
— Петруся! — крикнул жене кузнец, — угости-ка дядю чайком...
Петр уселся поудобнее. Он очень любил чай, но пил его редко, только в местечке, когда приезжал на богомолье или на базар; у себя дома он не хотел держать самовар, оттого что его не держали деды и прадеды.
— Ого! — заметил он. — Вы, как господа... чаи распиваете...
— Пьем-то мы его не каждый день, но бывает, пьем, — ответил кузнец. — А что делать? Водки мы ни капли не берем в рот, так надо же иной раз чем-нибудь брюхо согреть... А зелье это и бабуле прибавляет жизни, и случись кто в гости придет, хорошо им попотчевать...