Дзюрдзи
Шрифт:
— Отвяжись! Чего ты в меня впилась... как клещ!
Однако девушка, хоть и обозвали ее клещом, не только не отвязалась, а еще крепче прижалась к парню и вполголоса запричитала над самым его ухом:
— Ой, Клеменс, Клеменс, Клеменс! Ой, ой, Клеменс!
Мужчины молчали, вскоре замолкли и женщины, опять сжали губы или широко разинули рты и, стараясь не дышать, замерли в ожидании. Все ждали... чего? Чтобы оказал действие огонь; охватив желтой струйкой осиновые дрова, он вначале горел понизу, потом стал подниматься все выше, выбрасывая рыжие языки.
В полях было пустынно и тихо. Туча, стоявшая
— А правда это?
Все оглянулись, даже серьезный, сосредоточенный Петр Дзюрдзя и тот обернулся. Вопрос задал высокий красавец Клеменс.
— Ты чего? Ты чего? Да ты что несешь? — затрещала Степанова жена.
— А правда это, что ведьма придет на огонь? — переминаясь с ноги на ногу, повторил парень.
Теперь уже все бабы широко разинули рты, а Франка снова вполголоса запричитала:
— Ой, Клеменс! Клеменс!
Наконец, седой, маленький и тщедушный Якуб Шишка торжественно изрек:
— При дедах-прадедах наших приходила, чего ж ей сейчас не прийти?
— А как же! — поддакнул многоголосый хор.
Клеменс опять переступил с ноги на ногу, но на этот раз менее смело заметил:
— Может, ее и вовсе на свете нет?
— Кого? — взвизгнула Розалька.
— Да ведьмы... — еще нерешительнее ответил парень.
О! Против таких сомнений, переходящих всякие границы, разразилась уже настоящая буря. Розалька обеими руками уперлась в бока и подскочила к Клеменсу.
— Ведьмы нет? — крикнула она. — А почему молоко у коров пропало? А? Ну, почему пропало? Или, может, я вру, что пропало? Если я вру, спроси родную мать, пропало или нет?.. И Шимона спроси, и Якуба, и всех... Ох! Бедная моя головушка! Молока у коров ни капельки нет... Малого напоить нечем... а он говорит: ведьмы нет... Ох, доля моя горькая! Ох, поганец маловерный, еретик ты этакий, и как только господь тебя носит!..
В этот поток слов и воплей Клеменс подбавил еще несколько слов, но сказал их, кажется, не потому, что сам этому верил, а скорее в насмешку и наперекор бабе:
— Известно! Сушь такая, что не приведи бог, корма никудышные, вот молоко и пропало...
На этот раз к Клеменсу обратился сам Петр Дзюрдзя, священнодействовавший в этой церемонии; мягко, но веско он начал:
— Погоди, Клеменс, коль скоро деды-прадеды наши в это верили, так, стало быть, это правда. Ты зря не бреши и жди. Может, господь явит нам, недостойным, чудо, и лиходейка наша придет на огонь. Для того мы и жжем осину, на которой повесился пес окаянный, Иуда, предавший господа нашего Иисуса Христа. Аминь.
В ответ на его речь раздались громкие вздохи, но их перекрыл пронзительный, неистовый и надрывный голос Розальки:
— А дрова-то осиновые? Верно, осиновые?
Резким движением Якуб Шишка заставил замолчать беспокойную женщину, и снова в толпе и вокруг костра воцарилась тишина. В низких вербах у дороги зарыдал козодой, а где-то совсем близко, за сбившимися у огня людьми, захныкал слабый, истомленный детский голос:
— Тя-тя!
Однако никто не откликнулся на этот жалкий, тонкий голосок, кроме угрюмо насупившегося Степана, — он обернулся, отошел назад и, сердито буркнув что-то невнятное, поднял с земли путавшегося в рубахе мальчонку с вздутым животом и одутловатыми щеками. Мальчик не вынимал пальца изо рта и таращил голубые, полные слез глаза. Это был единственный сын Степана и Розальки. Степан взял его на руки, сердито брюзжа, но тотчас крепко обнял, прижал к груди и укутал полой кафтана босые ножки, мокрые от вечерней росы. Ребенок склонил свою тяжелую голову на плечо отца, прильнул к ней бледной щекой и сразу закрыл глаза. О! Как нуждался он, как безмерно нуждался в том сладком, густом молоке, которое отняла у коров злая ведьма!
А тут все тихо, все так же тихо!
На дорогах и в поле попрежнему ни живой души. Из кузницы снова доносятся удары молота, в ближней роще вторит им эхо; костер медленно горит в безветренном воздухе, но огонь поднимается все выше. Петр подкинул еще охапку дров (Розальке до смерти хочется опять крикнуть: «А дрова-то осиновые? Верно, осиновые?» — но она побаивается Петра и старого Шишки, а потому молчит и лишь нетерпеливо теребит обеими руками свой передник), пламя высоко взметнулось, отсветы упали на крест, стоявший напротив, обвили его множеством золотых змеек и поползли вверх, к раскинутым его рукам... Увидев крест, вдруг представший в золотом сиянии, все, как один, склонили головы и истово, благочестиво перекрестились.
В эту минуту из-за холмов, опоясанных волнистой линией теряющейся в дымке дороги, послышалась еще далекая, но звонкая песня. По затихшим просторам пустынных полей, по дремлющей земле широко лилась сладостно тоскливая мелодия. Женский голос, чистый, сильный и звучный, бросал в просторы слова любовной песни:
Ой, через речку, быструю речку,
Подай мне ручку, мое сердечко,
Через болото, да мимо гаю
Ко мне приди ты, я ожидаю.
На лицах людей, столпившихся против позолоченного пламенем креста, изобразились противоречивые чувства: удовлетворение, ужас и живейшее любопытство. Даже недоверчивый Клеменс широко раскрыл глаза и поднял руку, чтобы второй раз перекреститься, но от волнения она так и повисла в воздухе.
— Идет! Уже идет! — зашушукали женщины.
Франка от страха перед ведьмой присела на корточки, ухватившись обеими руками за кафтан Клеменса.
Невидимая певица все приближалась, продолжая петь:
Душа-голубка, о чем вздыхаешь?
Скажи всю правду, по ком страдаешь?
Ох, знаю, знаю, по ком страдаю,
Только не знаю, с кем обвенчаюсь!
Жены Дзюрдзей переглянулись, у всех трех мелькнула одна мысль.
— Кузнечиха, что ли? — шепнула жена Петра.
— А кто же еще? — тоже шепотом ответила жена Шимона. — Этак только она и поет.