Эдик. Путешествие в мир детского писателя Эдуарда Успенского
Шрифт:
У Эдуарда тоже были свои мысли по этому поводу. В феврале 2000 года у него брали интервью для спецвыпуска «Новой газеты» «Субботник». Он отвечал так: «Как разбогатеть в России? Нужно поймать одного олигарха и продать его другому».
Писать о живом человеке труднее, чем об ушедшем в мир иной — мертвые не возражают, они не меняются. Меняются только исследователи, а с ними и выводы, даже если материал и остается приблизительно одинаковым. Поскольку Эдуард и сам по-прежнему скачет куда хочет, то и все остальное пребывает в том же состоянии подвижности. За Эдуарда как-то особенно трудно порой ухватиться, уж такой он быстрый, думаю я. Или же трудность (и медлительность) во мне самом.
О большинстве наших встреч я помню лучше всего нечто иное, чем слова
Я опять ясно его вижу. Ээту сидит за столом в Ситарле с чашкой чая и смотрит куда-то вдаль. Он здесь — и все же не здесь. Речи могут быть веселыми, но во взгляде и облике есть и что-то тоскливое, даже унылое. Это я особенно помню. Как и тусклый туман на улице, клонящуюся траву, извилистый дым из трубы бани; одинокую лисицу на окраине поля, дикий запах болота. Их я помню тоже. И эти мои воспоминания будут оставаться со мной, наверное, пока я и сам жив.
Пейзажи сохраняются в воспоминаниях почти неизменными. Но с жизнями людей обстоит немного иначе, опять-таки с течением времени. С годами многое меняется. Эдуард успел вступить в третий свой брак — после Риммы и Лены.
Московскому крылу пришлось привыкнуть и к лавированиям моей жизни: я тоже женился вновь. Москва это одобрила, а семья одобрила Москву. Сначала мы съездили туда летом 2004-го вдвоем, затем два года спустя втроем, на этот раз с семилетней дочерью. Я-то уже ко всему привык, но семья смотрела и удивлялась. И набиралась впечатлений. Видели большой московский цирк, как сам цирк, так и подобную ему городскую суматоху. Все было по меньшей мере эффектно и презентабельно, в том числе и эта все размножающаяся туфта, или китч, венец которого — состряпанная Зурабом Церетели в память Петра Великого безумная статуя, почти стометровое парусное судно, на палубе которого воздвигнут второй памятник: великий муж, словно спустившийся с неба Гермес, посланник богов. Когда есть деньги, но нет вкуса, получается кошмарный результат, должно быть, отвечающий чаяниями заказчика, мэра Лужкова.
Иначе бы его, наверное, не реализовали.
Но Москва — это и другое, город, который не постичь, если там не побываешь, эта «столица мира», говоря гордыми Толиными словами. Кавардак и транспортный хаос, полный какофонии и Чайковского, хотя и еле-еле уловимого между нагромождениями звуков: чистого Прокофьева или трогательной рахманиновской прозрачности. Сталинские высотки, современные черные и сверкающие стеклом жуткие бизнес-центры и идиллические деревенские общины во внутренних двориках старых многоэтажек сосуществуют там, и как будто бы мирно. Как и торчащие во дворе внедорожники и скрепленные посылочной бечевкой старушки «Лады» — «Жигули». Неужели по ним можно соскучиться?
Очередей в магазинах больше нет. Тот, у кого есть деньги, получает что хочет. А бедному что только ни приходится делать для поддержания жизни. Приходится быть смиренным, как в гоголевские времена. В царстве бедных правят теперь богачи, не скрывающие своего богатства. К чему-нибудь получше коммунизма не пришли. Если не считать известного рода новой (контролируемой) свободы.
Повторно переживается ситуация, которая может вырваться из рук и перерасти в революцию, но нынешнее руководство манипулировать умеет: сплошной цирк по телевизору, развлечения и водка препятствуют более осознанному мышлению народа. С выборами управляются, как и полагается в этой демократии. То есть власть сохраняется с помощью контроля СМИ у тех, к кому перешли и по-прежнему переходят состояния.
В любых обстоятельствах людям приходится учиться выживать, если не получается уехать. Русский уезжать в другую страну зачастую все-таки не хочет. Дома и стены помогают. Однако крутость перемен отсеивает людей безжалостно. Наступил капитализм и начал подобно самому свирепому коммунизму диктовать новые условия. Уже невозможно сказать: «Работа не волк…» В том смысле, что работа и завтра никуда не денется: «…в лес не убежит». Такое я часто слышал раньше, в том числе и из уст чиновников.
Сейчас это уже не выгорит: либо ты побежишь вместе со всеми, либо упадешь, окажешься вытолкнутым с дорожки на обочину. Алкоголизм — существенная проблема, особенно в сельской местности, где женщины — впрочем, как и раньше — поддерживают существование того немногого, что еще не рухнуло, пока мужчины убивают себя пьянством.
Ближнего нужно любить, но кто в этом новом времени подлинный ближний? Вот вопрос. Его мне тоже еще надо задать. Наверное, скоро опять напишу эсэмэску и действительно задам. Посмотрим, что на этот раз ответит Эдуард.
Я сижу и пью кофе, смотрю, как просыпается утро, как время приближается к семи. Стоит конец августа 2007 года, Ситарлаская долина еще словно во сне, природа тихо ждет начала дня.
Я размышляю, что означает для нас возраст. Эдуарду скоро семьдесят лет, и, по его словам, отмечать юбилей он не хочет. Возраст бывает и таким, во многих он тормозит желания показывать и показываться. В длинной повести Трифонова «Предварительные итоги» (Alustava tilinpaatas, Gummerus 1989, пер. Мартти Анхава) я случайно натыкаюсь на мысль, которую, как поклонник Трифонова, я считаю опять-таки не только хорошей, но и правдивой: человек замечает, что постарел, только когда это уже давно произошло. Мы долгое время пребываем внутри как будто вне возраста, хотя с души и наружной стены начинает облупливаться краска или опадать штукатурка, пока не обнажатся полностью кирпичи и стыки. И только тогда, наконец, мы и сами это понимаем.
Будет ли это тогда еще иметь значение? Разумеется, нет. С другой стороны, к нам обоим, к Эдуарду и ко мне, это не имеет никакого отношения! Ведь мы по-прежнему бодрые, когда встречаемся друг с другом! Ибо смотримся одновременно в одно и то же возрастное зеркало. Может, повыступаем немного (в том числе и друг перед другом), поактерствуем, дескать, «я еще ого-го», «на мне пахать можно», а потом присядем и успокоимся, и нам станет легче. Мы такие же герои, как и прежде, хотя на внешность возраст, возможно, отпечаток и наложил. Но что с того, если душа бодра. «Iloijtkan sijs wanha ia nuori. /Linnut laulauat ia maa on toore» («Радуйся же, стар и млад / Птицы поют, и земля свежа»), как писал Агрикола в 1544 году в своем «Календариуме» под месяцем Maius, то есть маем. И скоро красное вино найдет себе дорогу в один стакан, а я буду пить свой чай или кофе, и мы начнем говорить как на духу — по душам. О том, что же, собственно, за последние годы произошло. Знакомые вещи новыми словами. И так время опять остановится и повернет вспять, а мы действительно будем становиться тем моложе, чем дальше вернемся в прошлое.
IX. Картины и рамы
В наших поездках находится место и для публичных мероприятий. Они кажутся сейчас большими картинами, на которых полным-полно всевозможных людей. На групповом портрете на переднем плане стоит Эдуард, я где-нибудь рядом или немного подальше на заднем плане. Как всегда в подобных ситуациях с Эдуардом.
Сколько раз мы таким образом выступали вместе? Десятки, и особенно в России. Там моя роль была в некотором смысле легкой, я говорил что-то, только когда спрашивали, а Эдуард вел и контролировал церемонии. Последний раз это было в Москве в 2003 году. Шел ноябрь, мы выступали на книжной ярмарке, на мероприятии, организованном FILI — организацией, содействующей переводу финской литературы на другие языки. Моя роль заключалась в том, чтобы говорить по-русски, что было тяжелым испытанием: единственный язык писателя — его родной язык, все остальное — сплошное заикание, как бы хорошо он ни владел иностранным языком.
Кое-как я справлялся, зато Эдуард блистал, он был в своей стихии, в том числе и в буфете. Все время кто-то из публики обращался к нему, что-то говорил, дружелюбно приветствовал его. А Эдуарду и нравилось это, и не нравилось. У публичности много разных граней. Телевидение приносит популярность, но берет взамен если не душу, то что-то другое: по меньшей мере долю частной жизни. И едва ли удастся защитить ее, собственное «я» и анонимность, разве что пройдет время и наступит даруемое им милосердное забвение.