Единая-неделимая
Шрифт:
Еще во второй половине XIX в. русская интеллигенция демонстративно отгораживается от соотечественников-военных. На них смотрели как на зачумленных, умственно недоразвитых. Судили огульно, создавая и распространяя штампы на всех людей по принципу ношения ими воинского мундира. Немало этому способствуют и «властители дум». Чего стоит один только бывший «артиллерии поручик» граф Л. Н. Толстой!
О непримиримости русской интеллигенции, ее, порой, ненависти к «перебежчикам» говорит пример с В. В. Крестовским. Уже, будучи довольно известным писателем, он в 1868 г., в возрасте 28 лет, поступил на военную службу (в Ямбургский уланский полк). Этот шаг «возбудил против него такое ожесточенное гонение в печати, как будто он сделал какой-либо противообщественный поступок» (Берг
И вот война… сперва Мировая, потом Гражданская. Множество молодых интеллигентов надели военный мундир, но… Даже в эмиграции «главную скрипку» в литературе и критике продолжали играть те, кто «ничего не понял и ничему не научился». Для кого происшедшее с Родиной не поколебало левых убеждений.
И потому Краснов, как писатель, «имеет дурную критику»; его попросту замалчивают. Хотя он написал 14 больших томов романов, не считая множества статей, хотя его роман «От Двуглавого Орла» выдержал три издания и переведен на 12 европейских языков, тем не менее, о Краснове до сих пор (до 1934 г. — А. М.) никто не удосужился написать даже простой обстоятельной критической статьи.
Причина этого кроется в том глубоком национальном патриотическом духе, которым проникнуты все произведения Краснова и который до сих пор еще неприемлем для очень и очень многих, не желающих расстаться с фетишем демократии», — писала харбинская газета «Русское Слово».
Русский офицер, полковник Абрамович писал в 1938 г. на эту тему: «…печать умышленно всегда умалчивала о трудах Краснова и его литературных дарованиях и не потому, что она этих дарований не признавала, а из ненависти к нему за его монархические и национально-консервативные убеждения… Совершенно ясно было, что идет какой-то сговор бойкотировать Краснова совершенно». Совершенно по-иному смотрели на это чекисты. Вот цитата из официального (!) «обвинительного заключения» Военной коллегии Верховного Суда СССР 1947 г. (подтвержденного, кстати, Главной военной прокуратурой РФ (!)): П. Н. Краснов «написал около 30 романов, которые по своему содержанию являлись сгустком его ненависти к СССР, лжи и клеветы на советскую действительность, вождей ВКП(б) и руководителей Советского правительства. Извращенно отражал строительство бесклассового общества, клеветал на колхозный строй». На Лубянке Краснова читали…
Несмотря на все это, к российскому читателю через десятилетия возвращается русский офицер и писатель Петр Николаевич Краснов. Будет ли услышан его голос? Хотелось бы верить…
А. В. Марыняк
ОТ АВТОРА
«Единой-Неделимой» я заканчиваю ряд романов, посвященных войне и смуте.
Богу угодно было сделать меня свидетелем и участником той и другой и дать мне видеть и переживать такие ощущения, каким наши дети и внуки не поверят, да и теперь те, кто незнаком близко с русским коммунизмом, — иностранцы и Русские, которые хотят закрыть глаза на происходящее в России, говорят: «это неправда»… «этого не может быть»… «это не так»… «вы говорите так потому, что сами сильно пострадали от большевиков»… «да, может быть, большевизм разорил высшие классы, но зато он дал свободу и счастье рабочим и крестьянам»… «не мог же рабочий класс так издеваться над крестьянством, откуда он сам вышел».
Слышишь, а иногда и читаешь сравнение с «Царским временем», с «Царским режимом». — «Тогда, — говорят, — было не лучше».
Я видел Императорскую Россию во дни ее полного расцвета, в царствование Императора Александра III и в царствование Императора Николая II после Японской войны, накануне мировой войны, когда Россия достигла вершины своего могущества и благосостояния. Я видел войну, как рядовой боец, и я пережил смуту, стоя в первых рядах бойцов против большевиков.
Когда сопоставляю время до смуты со временем после смуты, у меня впечатление — белое
И так не наверху, в высшем классе, среди богатых и знатных, которым, по представлению некоторых, всегда и везде хорошо живется, но и в средних и в низших классах, среди всего Русского народа.
Встают в моей памяти богатые Царские смотры и парады, которым дивились иностранцы, спектакли gala в Императорских театрах, балы во дворце и у частных лиц, принаряженный, чистый С.-Петербург с дворниками, делающими весну, с красивыми городовыми, с блестящими, ярко освещенными вагонами трамвая, с санями парой у дышла под сеткой, или с пристяжной, или Одиночками, мягкий бег лошадей по набережной Невы по укатанному и блестящему снегу и фарфоровая крыша стынущего в морозных туманах неба, скрадывающего перспективу далей.
И другое встает передо мною… Грязные толпы митингующих солдат, разврат и грязь, убийства и кровь, трупы офицеров на улицах, пошлость пролетарского театра, изуродованная жизнь так мною горячо любимого города. Я вижу истомленные лица представителей старых Русских родов с пачками газет или с какими-то пирожками на перекрестках улиц. Жизнь наизнанку.
Я вспоминаю опрятную бедность людей «двадцатого числа». Квартира на пятом этаже, во втором дворе глухих Ивановских, Кабинетских, Московских, Тележных и Подьяческих улиц. Я помню их тихие радости по случаю «Монаршей милости», получения Станислава 3-й степени или чина Коллежского регистратора. Я вижу их скромные пирушки с бутылками очищенной и Калинкинского пива, их поездки на Острова, Петровский, Крестовский или на Черную речку, с женою и детьми, и радостное возвращение домой, в свои углы, где тесно, где бедно, где тяготит забота, но где чисто, где в углу кротко мигает лампадка перед ликом Пречистой, а на маленьком столе свесил ремни с медными кольцами покрытый тюленем ранец сынишки-гимназиста.
И я видел эти же квартиры, сумбурно уплотненные подозрительными «родственниками», коптящие «буржуйки» в комнатах, измученных, ставших тенями женщин, голодных, безработных мужчин, разговоры о пайке и вечный страх чего-то ужасного, что может произойти каждую ночь. Я видел лица целой семьи, приникшие ночью к оконному стеклу, тревожно прислушивающиеся к пыхтению автомобиля на улице, глядящие пустыми глазами на входящих в комнаты людей в черных кожаных куртках.
Я помню Дон и Кубань при «проклятом Царизме», «угнетенных Москвою» при Наказных Атаманах «из немцев». Помню тихий скрип ленивой арбы душистою осенью, медленную поступь розовых под закатным солнцем волов и хлеб, наложенный высоко под самое небо. А там наверху белые платки казачек, заломленные на затылок папахи с алым верхом или фуражки казаков, и несется к небу песня с подголоском — соперница жаворонку.
В станице пахло медом, пылью прошедших стад, хлебом и навозом, а в открытые окна хат видны были чистые столы, тарелки и котлы со вкусным варевом. С красного угла глядели темные лики святых икон. У ворот встречали работников старики и старухи:
— С урожаем хорошим!!
— Подай Господи!.
Я видел табуны лошадей в степи. Косячный жеребец зорко стерег своих маток, а они ходили, поводя широкими боками, и томно вздыхали, отдаваясь ласкам высокой травы и благоуханного, теплого, ночного ветра.
Я видел богатую, счастливую Русь, и не могли заслонить широких картин ее довольства ни нищие на папертях церквей, ни арестанты в арестантских вагонах. Я знал, что и над ними простерта Рука Господня, и они кем-то опекаются, и не может быть случая, чтобы они погибли страшною голодною смертью. Ибо всегда был кто-то, кто считал их ближним своим, кто творил им милостыню и помогал им — Христа ради!..
И я видел те же станицы с пожженными домами. Я видел хаты со снятыми наполовину Крышами. В уцелевшей крытой половине ютились жалкие остатки когда-то шумной, людной, веселой и счастливой семьи. Я видел на завалинке, на рундуке со сбитым замком какого-то жалкого, ко всему равнодушного человека. Ему было лет тридцать. И, когда ему указывали на его разоренье, он только махал рукою и говорил: