Единственная революция
Шрифт:
«Но ведь я обладаю и чувствами…»
– Не являются ли эти чувства на самом деле сентиментальностью, эмоциональной распущенностью? Разумеется, мы говорим не об этом. Мы говорим: умрите для любви – она не имеет значения. Живите целиком в своём интеллекте, в своих словесных манипуляциях, в своих изощрённых доводах. Что получается, когда вы на самом деле живёте таким образом? То, против чего вы возражаете, – это разрушительный характер того самого интеллекта, которому вы так поклоняетесь. Его разрушительный характер приносит множество проблем. Возможно, вы видите последствия интеллектуальной деятельности в мире – то есть войны, соперничество, высокомерие власти, – и то, что может произойти, возможно, страшит вас – пугает безнадёжное,
«Так что же мне делать?»
Теперь его глаза заблестели, в теле почувствовалось движение. Он выглянул из окна – в нём постепенно разгорался огонь
– Вы ничего не можете делать. Оставьте, не занимайтесь этим! И слушайте; и увидьте красоту этого цветка.
– 4-
Медитация – это раскрытие нового. Новое – вне и выше повторяющегося прошлого, и медитация – прекращение этого повторения. Смерть, которую несёт с собой медитация, есть бессмертие нового. Новое – вне пространства мысли, и медитация есть безмолвие мысли.
Медитация – не достижение, не погоня за видением, не возбуждение ощущения. Она подобна реке, неукротимой, стремительно текущей и затопляющей берега. Это – музыка без звука; её нельзя приручить, её нельзя использовать. Это безмолвие, в котором с самого начала перестал существовать наблюдающий.
Солнце ещё не взошло; сквозь деревья можно было видеть утреннюю звезду. Стояло поистине необыкновенное безмолвие. Не безмолвие, возникающее между двумя шумами или звуками, но безмолвие, не имеющее никакой причины, безмолвие, должно быть существовавшее в начале мира. Оно наполняло всю долину и холмы.
Две крупные совы, перекликавшиеся друг с другом, не нарушали этого безмолвия, и собака, лаявшая вдалеке на поздний месяц, была частью всего необъятного бытия. И роса была особенно обильна; когда над холмами взошло солнце, она засверкала множеством красок, испуская то сияние, которое приходит с первыми лучами солнца.
Крошечные листья джакаранды повисли под тяжестью росы; птицы прилетали для утреннего купания; они хлопали крыльями так, что роса падала с этих нежных листьев на их перья. Вороны были особенно усердны – прыгали с одной ветки на другую, просовывая голову сквозь листву, хлопали крыльями и охорашивались. На одной крупной ветви их сидело около полудюжины, и множество других птиц, совершавших своё утреннее купание, было рассеяно по всему дереву.
Это безмолвие распространялось и, казалось, оно уходит далеко за холмы. Но вот послышался обычный шум – закричали дети, раздался смех; и ферма начала пробуждаться.
День обещал быть прохладным, и холмы пока вбирали свет солнца. Это были очень древние холмы, вероятно, древнейшие в мире; их причудливые утёсы казались высеченными с величайшей тщательностью и поставленными друг на друга в особом равновесии; но никакой ветер, ничьё касание не могли вывести их из этого равновесия.
Эта долина находилась вдали от городов, а пересекавшая её дорога вела к другой деревне. Дорога была неровной; ни автомобили, ни автобусы не тревожили древнее спокойствие долины. Проезжали
День миновал, и к концу вечера, когда солнце садилось на западе за холмами, издалека, над холмами и сквозь деревья, пришло безмолвие, нависающее над холмами и окутывающее малые кусты и древний баньян. Когда засверкали первые звёзды, безмолвие достигло огромной интенсивности, стало почти невыносимым.
Небольшие светильники деревни погасли, и с приходом сна интенсивность этого безмолвия стала ещё более глубокой, ещё более широкой и невероятно всесильной. Даже холмы стали более спокойными, ибо они перестали шептаться и двигаться, как бы утратив свою огромную тяжесть.
Она сказала, что ей сорок пять лет; она была тщательно одета в сари, на руках её звенело несколько браслетов. Пожилой человек, пришедший с ней, назвался её дядей. Все мы сидели на полу; из комнаты виднелся большой сад с баньяном, с несколькими деревьями манго, с яркой бугенвилией и молодыми пальмами. Она пребывала в глубочайшей печали. Её руки не знали покоя; она старалась сдержаться и не разразиться словами, а может быть, и слезами. Дядя сказал: «Мы пришли поговорить с вами о моей племяннице. Несколько лет назад умер её муж, а потом умер и её сын, и вот теперь она не перестаёт плакать и ужасно состарилась. Мы не знаем что и делать. Обычны советы докторов как будто не помогают, и она, кажется, утрачивает контакт с другими своими детьми. Она всё худеет. Мы не знаем, чем всё это закончится, и она настояла на том, чтобы мы пришли повидать вас».
«Я потеряла мужа четыре года назад. Он был врачом и умер от рака. Должно быть, он скрывал болезнь от меня, я узнала об этом только в последний год или около того. Он ужасно мучился, хотя врачи давали ему морфин и другие болеутоляющие. На моих глазах он зачах и умер».
Она остановилась, почти захлебнувшись слезами. На ветке сидел голубь, спокойно воркуя. Он был коричнево-серого цвета, с небольшой головкой и крупным телом, впрочем, не слишком крупным, ведь это был всего только голубь. Вскоре голубь улетел, и после его толчка ветка качалась вверх и вниз.
«Я как-то не в состоянии вынести это одиночество, это существование, не имеющее без него смысла. Я любила своих детей; у меня было их трое, мальчик и две девочки. Однажды в прошлом году сын написал мне из школы, что чувствует себя неважно; а через несколько дней директор школы сообщил по телефону, что он умер».
Здесь она начала неудержимо всхлипывать. Потом достала письмо мальчика, в котором он писал, что хочет вернуться домой, так как не совсем здоров, и надеется, что с ней всё в порядке. Она объяснила: сын беспокоился о ней; ему не хотелось уезжать в школу, он желал остаться с ней. Она же более или менее заставила его уехать – опасаясь, что на него подействует её печаль. Теперь же было слишком поздно. Обе девочки, сказала она, не вполне осознают случившееся, поскольку они ещё слишком малы. Внезапно её прорвало: «Не знаю, что делать. Эта смерть потрясла самые основы моей жизни. Наш брак, как дом, был старательно построен на том, что мы считали глубоким фундаментом. Теперь же всё разрушено этим ужасным событием».
Дядя её, вероятно, был традиционно верующим, потому что он прибавил: «Бог наказал её этим. Она выполнила необходимые обряды, но они не помогли ей. Я верю в перевоплощение, но её это не утешает. Она даже не хочет говорить об этом. Для неё всё это лишено смысла, и мы не смогли её успокоить».
Некоторое время мы сидели молча. Носовой платок её был совсем мокрым, и чистый платок, вынутый из комода, позволил ей стереть слёзы со щёк. Красная бугенвилия заглядывала в окно, и яркий южный свет сверкал на каждом листе.