Единственная
Шрифт:
— Только бы ты не плакала, — и она похлопала меня по руке, как взрослая.
— Не буду, — сказала я.
Но я вовсе не была в этом уверена.
Потом мы решили поискать по радио джаз и немножко попрыгать, как вдруг в комнату вопреки всем обещаниям вбежала бабушка. Но не для того, чтобы ужасаться. Таинственно улыбаясь, она сказала:
— Ну-ка, выходите на кухонный балкон! Берите пальто и бегите!
Кто надел пальто, а кто выбежал просто так.
Ну и зрелище! Под балконом стоит капелла — ребята с нашего двора. Три скрипки, гармошка, труба, две гитары, один колокольчик для коров
Когда это дошло до нас, мы тоже начали дурачиться и бросать в музыкантов чем попало. Они грозили нам трубой. Труба сияла как золотая, потому что наконец-то вышло солнышко и стало припекать по-настоящему.
Тут-то бабушка и явилась с гениальной старомодной идеей. Привязала к корзинке веревку, положила в нее большущую коробку конфет, подарок Богунских, и начала спускать ее с балкона. Ребята во дворе сначала думали, что это какой-нибудь розыгрыш, но, увидев бабушку, притихли и, когда корзина приземлилась, вполне прилично поделили конфеты.
Потом, еще с конфетами во рту, они посовещались и проиграли довольно правильно «Вчера мне было лишь семнадцать». Точнее говоря, правильно играли только гармошка и одна из гитар. Гитаристом был Пуцо. Он пел: «Вчера нам было лишь пятнадцать, лишь пятнадцать, а это, право, не года…»
Мы запрыгали на нашем балконе, а они все играли, играли, даже прохожие начали останавливаться. Сногсшибательное чествование!
— Нарисуй нам что-нибудь, Ольга! — закричали мне маленькие дети, когда музыканты решили передохнуть.
Когда я была помладше, я рисовала для забавы маленьким разные картинки и бросала им с балкона с назначением: это — Марике! Или: Юрику! Галушке! И так по очереди всем и каждому особо, потому что я точно знала, что кого интересует.
Теперь я уже не так хорошо это знала. И пока музыканты играли что-то новое, я ушла рисовать, помня, что я уже не так знаю, что кому интересно. И еще мне было жалко, что вот они не забыли моих рисунков, а я почти начисто забыла даже об их существовании. Но теперь, начав рисовать, я подумала, что все-таки не совсем забыла их, что все-таки помню немножко, кому что надо рисовать, чтобы порадовать его.
Иван и Ева, стоя за моей спиной, брали картинки и спускали точно тому, кому я назначала. Рисую я быстро. Правда, только тогда, когда знаю, что надо изобразить для кого. Без этого я мучаюсь как собака. Иван говорил, кто из ребят еще просит картиночку, и немножко помогал мне выдумывать, что кому нарисовать.
Последние рисунки я вынесли на балкон лично. Дети во дворе рассматривали картинки, показывали друг другу, смеялись.
— А мне ничего? — раскинул руки Петерсон, подняв к нам свое красивое лицо.
Петерсон! Этот что делает на нашем дворе? Может быть, случайно шел мимо или явился нарочно? От
Я засмеялась и ушла в комнату нарисовать Петерсона скучающим с сигаретой в пальцах. Только вместо сигареты я сунула ему в пальцы фабричную трубу. А себя я по колено окутала страшными облаками дыма, так чтобы только ноги торчали. Пусть Петерсон поймет, что я не забыла, как он спас меня от «первой эпохи».
Я осторожно бросила ему рисунок.
— Лови! — закричала я вслед бумажке. — Лови, Эрик!
Он сразу поймал рисунок. Он ведь предназначался только для него! Долго рассматривал он рисунок, загадочно улыбался, покачивал головой, потом провел рукой по облакам дыма, вынул бумажник (!), бережно вложил в него рисунок и с таинственным видом спрятал в карман.
— О-ей, Оли! Живите, головастики! — произнес он, склонил голову, поднял руку как бы в знак приветствия и таинственно исчез со двора.
Ох, этот Петерсон! А может, он и в самом деле швед? «Головастики»! Очень мило. Я могла бы позвать его. Но…
Рудко уснул, когда мы начали бешено «кидать твист». Воспользовался минутой, когда его оставили в покое, и уснул в кресле. Заметив это, мы приглушили звук, чтоб не разбудить, — детям сон необходим.
Мама, вернувшись, застала нас за мытьем тарелок. Расхвалила нас до небес, но я видела, как растерянно бродит она по квартире, не зная, куда деваться, потому что всюду были мы. В одной комнате спал Рудко, в другой Йожо Богунский с Чомбой читали «360 дней на льдине», а Марцела ползала около них по ковру, подбирая мусор. Кухню оккупировали мы — судомойки, а в комнатке бабушка сидела, мы ее заперли, а то бы она из себя выходила, что мы не споласкиваем вилки в десяти водах. Мама одиноко бродила по переполненной квартире, досадуя, что вернулась раньше, чем нужно.
Отец был осторожнее: он сначала позвонил по телефону.
— Иди домой, папка, — сказала я ему. — Без вас было здорово, но ты уже можешь прийти. Я потом хочу погулять с вами. Хорошо?
Не понимаю, что это на меня накатило. Общеизвестно, что я ненавижу семейные прогулки, честное слово, ненавижу! И знаю тысячу куда более приятных вещей, чем семейные прогулки. Это факт, и в нем ничего не изменилось, даже когда я повесила трубку. И все же я говорила серьезно и не собиралась обводить отца вокруг пальца. И маму тоже. Я только хотела, чтобы она не была так одинока, чтобы оба не были так одиноки, чтобы они были хотя бы со мной.
Итак, с моей стороны это будет жертвой. Не такая, однако, страшная, как у инков, когда они приносили девственниц в жертву индейскому богу, и я решила, что выражение моего лица не будет похоже на выражение жертвы, заколотой обсидиановым кинжалом, хотя в последнее время я немного привыкла делать такой вид. Немного. И делала я такой вид для того, чтобы их мучила совесть и тому подобное. В общем, свинство с моей стороны. Лучше и не анализировать, я не в исповедальне. Но мне больше не хочется, чтобы их мучила совесть. Папку, правда, пусть иногда помучает, а маму не надо. Ни совесть, ни что иное, потому что она и без того очень грустная. Почему, не знаю точно. Но спрашивать уже не буду. Не помогает. Наоборот. Прогуляемся, и точка.