Единственная
Шрифт:
— А знаешь, что потом случилось? — Она важно покивала головой. — Мамочка переоделась и умерла. Правда!
Она сосредоточенно посмотрела мне в глаза и вдруг обиделась и сказала, как иногда говорила я, рассказывая сказки:
— Ты мне не веришь, а это правда. Правда, Петер? Умерла. Не тут, а наверху, в прачечной. Ведь это правда, Петер?
— Неправда, — сказал Петер. — И замолчи. Ее увезли в больницу, но она не умерла. И замолчи, а то я тебя побью!
Я взяла Сонечку на руки и села на тахту. И начала ее баюкать, как раньше, когда мы играли в дочки-матери. Это ей всегда очень нравилось. Но сейчас она была беспокойна, все вертелась и через минуту
— Правда, она умерла? — с настойчивостью спросила она меня. Ей, видно, хотелось, чтобы я взяла ее сторону против Петера. — Если люди не двигаются, — всплеснула она ручонками, — значит они умерли. И мама не двигалась. Ей платье помяли и потеряли одну туфлю. И прическу растрепали. Вот увидишь, как она рассердится! Но она умерла и уже мертвая, если хочешь знать, — обратилась она к Петеру.
Ну что я могла сказать? Что я могла сказать Сонечке? Знать бы хоть, что с их мамой, тогда бы я как-нибудь втолковала Сонечке, что лучше когда мама живая, хотя бы малышке больше нравилось, чтоб она умерла. Она еще неразумная. Не глупая, а неразумная: не знает даже, когда «вчера», а когда «завтра». Но я не могла сказать ни слова и снова начала баюкать ее, и медленно-медленно стала рассказывать сказку, чтобы она успокоилась и не заговаривала больше о маме.
Итак, я стала рассказывать сказку. Петер тоже примостился к нам. Рассказывала я сказку, но это была такая же мешанина, как в первый раз, когда я поняла, что Сонечке в жизни еще никто не рассказывал сказок. И снова мне было так, как тогда, и даже хуже. Рассказывала я, перескакивая со сказки на сказку, дети слушали, а я думала совсем о другом. И когда в сказку затесались хороший король и плохой король, тут только я поняла, что совершенно не знаю, кто же в действительности хороший, а кто плохой.
Когда я была маленькой и что-нибудь не знала, я спрашивала папу или маму. А что бы они мне ответили, если бы я спросила о Сонечкиной маме? Ну что? Ничего! Потому что я бы о ней и не спросила. Я уже не маленькая и не могу спрашивать, как маленькая. Конечно, если хочу услышать правду. А с правдой дело, быть может, обстоит так, что она не хорошая и не плохая, а просто правдивая, вот так же, наверное, и с Сонечкиной мамой.
Но все-таки я не понимаю — как это ей хотелось умереть, когда она такая красивая и есть у нее такая чудная Сонечка! Я бы на ее месте наплевала на всех гиен. Я бы назло им фигуряла бы всюду, да еще с детьми, чтобы их черти взяли от зависти. И нарочно жила бы сто лет, как будет жить тетя Маша.
27
Забрезжил один прекрасный день, когда, проснувшись, я не знала, как себя держать. К моей постели со всей торжественностью явилось все семейство. Я села, папка наклонился и сунул мне под нос букет, благоухающий свежестью до головокружения. Я протерла глаза и убедилась, что это настоящие оранжерейные махровые гвоздики и все они белые, только в середине рдела единственная алая. Поди, кучу денег стоили! Мелькнула было мысль, что лучше бы выдали мне наличными, но в данной ситуации идея была довольно глупа. День этот, видите ли, потому был памятным, что мне исполнилось пятнадцать лет, а это не шутка, как сказал папка.
— А я уж испугалась, подумала, что ты собрался просить моей руки, — глупо пошутила я — они меня застигли врасплох, и я не могла опомниться.
— Наоборот! —
О господи! Странные шуточки… И не очень смешные.
— Нет уж, ты себе маму оставь, — выстрелила я в цель. — Для меня ты недостаточно молод. Оставь-ка ты себе маму и отдай ей этот букет.
Едва договорив, я так и замерла — ох, это могло плохо кончиться! Как все попытки в этом направлении. К тому же я не совсем ориентировалась в их теперешних отношениях, потому что, как известно, несколько отбилась от дома да тем временем происходили и другие трагические события. Но, по-моему, они уже начали разговаривать друг с другом. Не могли не разговаривать — надо же им было строить планы против меня, когда я убежала. А что они строили планы — это ясно, как ясно и то, что и действуют они против меня по плану. Осторожнее, чем раньше. Кое с чем они примирились. На первый взгляд это незаметно, но я все чувствую своим радаром — он у меня с детства на них настроен. Я поняла это, например, по розовому зонтику, который мама положила мне на постель: зонтик был не детский, а дамский, с длинной, модерной ручкой. Все я могу нащупать своим радаром, за исключением того, что касается их развода. Они так маскируются, что их ни один радар на свете не возьмет. И теперь, брякнув про букет, я, пока бабушка угощала меня тертыми картофельными оладьями, своим подарком, вся тряслась: что они теперь сделают?..
Тут-то папка и показал себя гораздо мудрее, чем я думала. Он, видите ли, умеет быть великолепным, когда хочет. Взяв букет, он открутил проволочки, отсчитал семь белых гвоздик и подал их маме. Остальные семь с пятнадцатой алой оставил мне.
— Верно, — промолвил он, — это ведь и мамин праздник. И прежде всего ее.
Он обнял ее за плечи, и — мамочки! — она покраснела! Не густо, совсем немножко порозовела, но с этим белым букетиком они выглядели божественно. Совсем не как родители, а как новобрачные!
— Ну, — отец быстро взглянул на часы, — мне пора. Пока, Олик! Отныне и навсегда да будет с тобой все счастье мира!
Он поцеловал меня, без чего я могла обойтись, и исчез.
Мама вздохнула и пошла поставить гвоздики в вазу. Бабушка, как гусыня воду, отряхнула с себя праздничное настроение, засуетилась по квартире, начала выгонять меня из постели: опоздаю, мол, в школу.
Ну какой с ними праздник? Я включила радио на полную мощность. Когда оно орет, как-то спокойнее одеваешься. Надела я красные вельветовые брюки, светлые туфли, на майку — мамин мохнатый свитер и куртку. На голову ничего. Не нужно. Дождь идет.
Бабушка с балкона долго еще кричала мне что-то, но я открыла зонтик — и была такова!
Медленно шагала я в школу. Розовый дамский зонтик бросал на весь мир розовый отсвет, словно над самой головой сияло большое розовое солнце.
Ну, а после обеда… после обеда началось главное: мой день рождения.
Дядя Штрба отвалил бутылку вина, Евина мама — торт с кремом. Об остальном позаботилась бабушка.
Говорила я Еве — не давать Рудку торта, он еще не привык к нему. Она, конечно, не послушалась, и Рудка вырвало. Мы его умыли, но он, естественно, и не думал оставаться чистым. Сосредоточив свои усилия с другого конца, он покраснел и обкакался по самые уши. Не буквально, но все-таки почти буквально. Я не сдержалась, и хотя мы отмечали тройной день рождения, здорово выругала Еву. Бедняжечка Рудко подумал, что я кричу на него, покраснел еще раз и разразился жалобным ревом.