Её я
Шрифт:
Мужчина десять вечеров простоял на ногах. Но он уже был стар, и не выдержал, и после десятого вечера свалился в постель. К нему пришел доктор Фандоги, только что вернувшийся из Европы, – кстати, наш дальний родственник. После долгой хвастливой и жеманной болтовни объявил диагноз: ишиас, воспаление седалищного нерва. Вообще-то это уже был рецидив дедовой болезни поясницы. И врач, узнав об этом, рассердился: раз вы этим уже страдали, зачем на ногах стояли столько времени? Десять вечеров! Дед в ответ только улыбался. Фандоги говорит: я сам пять вечеров приходил и ни разу не видел, чтобы вы присели, а ведь вам стул принесли… Теперь, мол, вам необходим отдых: месяц не вставать, постельный режим. Дед опять лишь улыбался…
Недели не прошло со смерти отца, как с соболезнованиями опять явились старые дедовы компаньоны, вместе со спортсменами зурхане. А как только услышали о посещении доктора
– Он убил свою поясницу. Это не шутки: потерять сына, когда тот только-только в свой лучший возраст вошел, первая седина, так сказать. Любой бы на его месте… В общем, нижние спинные позвонки… Но то, что французик наговорил, будто причина в долгом стоянии на ногах, это неправда. Если бы это было так, почему до смерти сына не случилось рецидива?
Тренер и другие согласились, а врач-гомеопат продолжал:
– Разве он раньше не на ногах стоял? Можно подумать, в кресле-каталке ездил! И раньше стоял, все мы стоим, не на четвереньках же ходим. Вот и вы стоите же на ногах, почему с позвоночником у вас нет проблем?
И опять все согласились, одобряя рассудительность гомеопата. Дед – тот вообще никого не слушал, лежал в постели и молился беспрерывно. Причем он отказался лечь на железную кровать, говорил, что если придет гость, то гость сядет на полу, а как он будет лежать на кровати? Неуважение к гостю…
Перед уходом врач-гомеопат что-то зашептал на ухо тренеру. Тот, в свою очередь, отвел в сторону Искандера (теперь, после смерти моего отца, Искандер с семьей опять поселился у нас на заднем дворе). Что тренер говорил Искандеру, я не расслышал, но расслышал вывод, который сделал сам Искандер:
– Правильно говорят: дело серьезное. Поясные позвонки – это вам не шутки, тут мы своевольничать не дадим…
Искандер с семьей заново обустраивались на нашем заднем дворе. Карим с утра до вечера был на нашей половине, мы с ним сидели на крыльце, и я старался ни о чем не думать, да и он был молчалив. Он все пичкал меня едой и сладостями:
– Ешь! Что муршид говорил в зурхане твоему деду? Еда, мол, наполовину питает тело, наполовину дух. Сам же ты это рассказывал, дуралей! Еще до смерти отца твоего, когда ножки и головы ели! Вот сейчас дух твой – в дерьме, значит, тело должно питаться…
Вечером приходил Моджтаба и тоже сидел с нами, рассказывал, что в школе делается. Соболезновал мне, удивляя нас с Каримом своей вежливостью – и ко мне, и к Кариму обращался на «вы»:
– Дорогой Али, вы должны крепиться. Возможно, ваш отец был бы недоволен, увидев, что вы вот так сидите и отчаиваетесь… Вместо того чтобы горевать, подумайте, что вы можете сделать такое, что его обрадовало бы …
Но мне делать ничего не хотелось. Вместо меня кивал и соглашался с Моджтабой Карим:
– Правильно вы говорите! – Карим подражая Моджтабе, перешел на «вы». – Правильно он говорит: вы должны кушать, Али! Это и ослу понятно. Тогда ваш отец был бы доволен вами…
Мне вообще ничего не хотелось, и даже есть. Дед лежал в постели и, маясь поясницей, с утра до вечера бормотал молитвы. Марьям тоже ни с кем не разговаривала, закрывшись в своей комнате. Когда кто-нибудь к ней входил, вытирала слезы платком и притворялась, будто пишет картину. Картина эта была сплошь черной! Тем не менее Марьям отступала от нее к противоположной стене и, прищурившись, взглядом художницы всматривалась в холст. И вот замечала какую-то ошибку в этой черноте и подходила, чтобы подправить ее, причем не кисточкой, а палочкой для чернения ресниц. И пользовалась она не краской, а тушью для ресниц из материнской склянки. Только после сороковин по отцу Марьям сочла картину законченной – а может, тушь в склянке кончилась. В общем, это было черное однотонное полотно, Марьям похоронила эту картину в саду под гранатовым деревом. У нас было два гранатовых дерева, и в этом году одно из них засохло, зато другое весной расцвело пышнее прежнего, словно за оба дерева старалось. Под ним мы еще зарыли вареную змею, а ведь змея очень много силы дает. Правда, не все с этим были согласны, и осенью эти несогласные могли бы видеть подтверждение своим сомнениям. Дело в том, что все плоды этого разросшегося и пышно расцветшего гранатового дерева оказались черными. Снаружи выглядели совершенно нормально, здоровыми и розовыми, но вскрываешь гранат, а там внутри все зернышки черные. Марьям сразу сказала, что это из-за ее черной картины, которую она там похоронила. Я возразил и напомнил ей о змее, которую мы зарыли рядом: змея слишком много силы дала, потому дерево и не выдержало, перегорело. Впрочем, я сам не очень был уверен в своих словах: может, права Марьям, а не я? Но событие, связанное с варкой змеи, весьма любопытное, смотри, например, главу «5. Она»… Что-что? Мы и так в главе «5. Она»? Да, действительно, ошибся я немного…
А матушка, матушка наша… Она с утра до вечера тоже молилась, била поклоны и разговаривала с Богом. Быстро-быстро бормотала: «Упаси Аллах! Избави Аллах! Не дай Бог!» Или что-то подобное. Впрочем, матушка всегда была набожной. В нашей семье Бог присутствовал постоянно, и было привычным делом разговаривать с Ним… Но стоп! Ничего я крамольного не написал?
…И еще была Махтаб. Мы с ней виделись теперь каждый день, но всякий раз для этого нужен был какой-то предлог. Дело в том, что она почти не выходила с заднего двора, и вообще, настроение у нее было плохое. Я знал, что по утрам она расчесывает свои волосы. И вот, когда мы уже позавтракаем и Нани начинала убирать стол, когда к деду приходил Мирза, чтобы получить указания насчет производства, когда Искандер отправлялся на работу… в это самое время я под каким-нибудь предлогом проникал на задний двор. Втайне от матери я обычно вызывался помочь Нани помыть посуду, сложенную у бортика бассейна на заднем дворе. Вот в этом самом бассейне я и видел отражение волос Махтаб, которая как раз причесывалась возле окна. Наверное, оттого, что волосы отражались в воде, я и стал называть их кофейным водопадом, в противном случае, наверное, сравнил бы их с чем-нибудь другим, например с ветвями плакучей ивы… И опять вспоминались слова дервиша Мустафы: «Влюбленный, который еще не совершал омовения, он по-настоящему любит… Благословенно желание его! О, Али-заступник!»
…В первый день, когда из окна полился водопад кофейных волос, из задрожавших мальчишеских рук выпал стеклянный графин и разбился. На следующий день разбился фарфоровый чайничек. На третий день – хрустальная салатница. На четвертый – чашка моей матери с красивым узором, старинная вообще-то чашка, ценная. На пятый день ничего не упало, но кое-что все равно разбилось. Разбилось мое сердце, потому что на задний двор ворвалась мама и устроила мне скандал:
– Али! Ты что здесь делаешь? Если ты уже так оправился, чтобы помогать Нани, ты можешь и в школу ходить!
Настроение Махтаб было плохим. Не потому, что мама отчитала меня. Причину объяснил Карим: дело было в еде. В эти дни мы объединили наши трапезы, иными словами, семья Искандера кушала у нас, за исключением Махтаб. Нани носила к нам еду – и для нас, и для себя с Каримом, и для гостей, которые с соболезнованиями приходили каждый вечер. Все это угнетало Махтаб, о чем рассказывал мне позже Карим:
– Я говорю ей: для нас-то ведь не так плохо все оборачивается. Их-то еда, говорю, в сотню раз лучше нашей… Но эта кобылка только бесится, а чего беситься? Мы же все знаем, что папа наш не султан-аристократ. У нас ведь воспитания-то нет, у вас есть, а у нас нет. И вот я говорю ей: ты, зануда, вода вверх не течет, она сверху вниз течет… Но она только надувается, как лягушка из басни…
Я ничего не отвечал на это Кариму, но иногда носил еду для Махтаб. Потихоньку, чтобы никто не видел, брал тарелку и относил ей. Мама была вся в своих молитвах, Марьям закрылась у себя в комнате, дед лежал в постели, так что мне это удавалось. Приносил ей со словами: «Кушай, это моя порция, я тебе отдаю…»
Она через силу ела. Как только мы с ней видели друг друга, мы начинали плакать. Не подумайте ничего плохого! Сколько мне было? Двенадцать или тринадцать лет… Сложить вместе наш с Махтаб возраст – и то не получится половины возраста кого-то из тех влюбленных, что сидели за соседним столиком в кафе месье Пернье. То же самое можно сказать о нашем росте! И я-то невысок был, а она, если встанет прямо, до плеча мне. Чтобы посмотреть на меня, Махтаб вынуждена была немного задирать голову. И слезы поэтому не текли по ее щекам, оставаясь в глазах. От слез ее светящиеся карие глаза менялись, и я видел в них разные предметы: то море видел, то небо, то горы… Или видел ее саму, Махтаб. Рыдали мы с ней отчаянно. Однажды так ее плач пробрал, что она, шатаясь, отошла от меня и уткнулась лицом в стену. Затряслась вся от плача, и я подошел к ней и обнял ее хрупкие плечи. Не помогло: она продолжала плакать. Тогда, по-прежнему обнимая ее, я отвел ее к ступенькам возле крытого коридора, и мы сели там рядышком. Она положила голову мне на плечо и продолжала плакать, и скоро плечо мое совсем промокло. Я приблизил свое лицо к ее лицу и почувствовал сильный запах жасмина. Такой сильный, что я вынужден был отодвинуться.