Эффект Сюзан
Шрифт:
— Мы едва-едва остались в живых, — говорю я. — У нас есть самое большее сорок восемь часов. Рождество отменяется.
Тит и Харальд смотрят друг на друга.
— Вы можете делать, что считаете нужным, — отвечает Тит. — Мы с Харальдом празднуем Рождество. С елкой, подарками и бездомным. Если я завтра умру, это произойдет в отсветах рождественских свечей. И с ощущением полной гармонии с самой собой.
Я ковыляю к себе в комнату. Сдергиваю с кровати покрывало. Не снимаю одежду, не снимаю даже обувь. Просто падаю лицом вниз. Я так и не запомнила,
22
С тех пор, как я двадцать три года назад в почетной резиденции повернулась спиной к Андреа Финк и Лабану, перекрыв все подходы и уничтожив любую надежду которая могла у него возникнуть, и тем самым объявила «мертвый мяч», и до того дня, как я снова увидела его, прошло три месяца. И я бы погрешила против истины, если бы стала утверждать, что за эти три месяца его забыла. Но я очень старалась.
В один прекрасный день я обнаружила его в вестибюле Института Х. К. Эрстеда.
Я заметила его метров за двадцать и быстро развернулась. Уже тогда я понимала, что, если хочешь убежать от своей судьбы, бежать нужно быстро.
Он нагнал меня.
— Я прождал тут три дня. С утра до вечера. Надеясь хотя бы мельком увидеть тебя. Охранники меня уже заприметили. Еще день — и полиция запретит мне здесь появляться.
Мы зашли в столовую. Я взяла поднос, поставила на него еду и села за столик. Он уселся напротив.
— Я ничего не ем. Перестал вообще принимать пищу. Я поклялся, что не притронусь к еде, пока ты не согласишься поужинать со мной в трехзвездочном мишленовском ресторане.
— Значит, ты умрешь через пять недель, — ответила я. — Дольше человек без еды прожить не может.
— Значит, так тому и быть.
Было ясно, что это в общем-то всерьез. Здесь, в столовой Института Эрстеда, среди шестисот студентов и преподавателей, которые все, каждый по-своему, занимались поиском устойчивых закономерностей, я сидела напротив человека, который решил отменить системные факторы.
— Ты меня не знаешь, — сказала я.
— Но я изо всех сил стараюсь узнать.
Люди, проходившие мимо нас с подносами, начали притормаживать у нашего столика. Сделав несколько шагов вперед, они оборачивались. Дело было не в нас. Мне было девятнадцать, ему двадцать один, мы ничем не выделялись среди находившихся в помещении. Это был эффект. Я встала.
— Не уходи!
— У меня занятия.
— Я буду ждать тебя здесь, когда они закончатся.
— Я буду заниматься всю ночь.
— Я все равно буду ждать.
Когда я вышла через четыре часа, он стоял на улице у входа, охранники выгнали его из вестибюля. Его губы были синими от холода.
Он пошел за мной к моему велосипеду.
— Я провожу тебя домой.
— Ты же без велосипеда.
— Я буду бежать рядом.
— Лабан, — сказала я. — Иногда горькая, но неотвратимая истина заключается в том, что женщину просто-напросто не привлекает мужчина.
— Да-да, — ответил он. — Как замечательно, что к нам это не относится.
Стоя там, на Нёрре Алле, он был похож на человека, который прыгнул в пропасть и для которого совершенно не важно, парит он или падает, потому что без этого прыжка он уже не мог жить.
Я не смогла устоять перед этим. Я и сегодня не знаю, правильно это было или нет, но я не смогла устоять перед этим.
В Лабане Свендсене меня привлекла не его зарождающаяся слава и не его таланты. И вовсе не его внешние данные, потому что в тот момент на Нёрре Алле я вряд ли могла оценить его физические достоинства. Я почувствовала только его внутреннего безумного прыгуна.
— Ты провожаешь меня до следующего светофора, — сказала я. — Тихо-мирно. А там мы пожмем друг другу руки и расстанемся навсегда.
— Через три светофора!
— Через два.
Мы пошли рядом.
Спустя годы вы спрашиваете себя, можно ли было поступить иначе? Следовало ли поступить иначе?
Я смотрю на Лабана. Мы вчетвером сидим за столом.
Лабан и дети плохо спали, у них мешки под глазами. Я спала как ребенок десять часов подряд, глубоко и без сновидений.
Сон милосерден. Существует простая физиологическая закономерность: если ты совершенно выдохся, то сон снимает все страхи.
Но потом ты просыпаешься. И страхи возвращаются. Здесь, за столом они снова с нами.
Я кладу перед собой лист А4, из диска Магрете Сплид. Я обращаюсь к Лабану. Чтобы сразу взяться за дело.
— Мы съездим к четверым членам комиссии. Чтобы выяснить, о чем вообще идет речь. Когда мы всё узнаем, поедем к Хайну. И заключим с ним сделку. Вернемся к своей прежней жизни. И попросим защиты полиции. Каждый из нас возьмет на себя двоих. Дети останутся дома.
Харальд вертит в руках лист бумаги. Начинает набирать имена в мобильном телефоне.
— Сорок восемь часов, — говорит он. — Минус Сочельник. Мы с Тит согласны.
Я не могу с ним спорить. Харальд уже нашел адреса в интернете и записал их на листке бумаги. Никто из оставшихся в живых членов комиссии, за исключением Магрете Сплид, не попытался скрыть свои данные.
Я провожаю их до гаража. И до выезда на улицу.
Когда я стою на тротуаре и машина выезжает задним ходом, страх усиливается экспоненциально. Не знаю, как другие чувствуют страх, у меня он сначала возникает в груди, а потом распространяется на всю парасимпатическую нервную систему.
Больше всего на свете я боюсь, что дети умрут. Этот страх появляется каждый раз, когда я прощаюсь с ними. Первые несколько лет я плакала каждый раз, когда отвозила их в детский сад.
Сейчас риск кажется более реальным, чем когда-либо. Я стою на тротуаре, и мне начинает казаться, что меня рассматривают под микроскопом, что Лабан и дети тоже в опасности. За нами могут наблюдать прямо сейчас, в бинокль, в зеркало заднего вида, через живую изгородь. И мы не знаем тех, кто нам противостоит.