Эффект Сюзан
Шрифт:
Я вспоминаю прошлое. Тысячи людей, с которыми я встречалась. Тысячи раз, когда я чувствовала эффект. И я понимаю, что ее мне не заполучить.
— Между людьми никогда не бывает ничего полностью обезличенного.
Она не отпускает меня. Ей за семьдесят, она мультимиллионерша, умеет все и знает все и имеет за плечами дело всей жизни. И все же она безмерно одинока.
— Приходится все брать на себя, ты перестаешь кому-либо доверять. Другие члены комиссии стали для меня как семья. Даже мужчины. Хотя мы иногда подолгу не виделись.
Она снова кладет руку мне на плечо. Теперь прикосновение не покровительственное, не угрожающее и не вызывающее. Это отчаяние.
— Конечно, я была влюблена в Магрете. Мы все были в нее влюблены. Все те годы. У вас когда-нибудь была безответная любовь?
— У всех такое бывало.
— Но не на протяжении сорока лет. Как вам такое — сорок лет безответной любви?
— Я могу понять один год страданий от безответной любви. Но остальные тридцать девять — это впустую.
На мгновение в ее глазах вспыхивает безумие. Затем она снова смеется, со звуком, похожим на звук воздухозаборника доменной печи.
— Мне плевать на прессу. Я никогда не доверяла политикам. Каждый сам за себя. Я не выходила из дома с тех пор, как умерла Магрете. Я заказываю продукты в «SuperBest». Привозит знакомый курьер. Я установила камеры по всему периметру. Инфракрасные сканеры. Через две недели я уеду. Надеюсь, они появятся раньше. Те люди, которые убили Магрете. Очень надеюсь.
Я спускаюсь по лестнице.
— Вы собака, Сюзан. Я сразу это поняла. Вы одна из тех маленьких, опасных собак, такса или питбуль, у которых так и не вытравили инстинкты. Которая залезает в нору и, пятясь назад, вытаскивает за собой дохлую лису. Может быть, вы найдете их раньше. Если найдете, позовите меня.
3
Еще нет и семи часов. Большая часть площади Конгенс Нюторв погружена в темноту. Похоже, здесь между полицией и демонстрантами произошли столкновения: вдоль тротуаров установлены переносные загородки, многие окна на первых этажах разбиты и теперь затянуты брезентом, приклеенным скотчем. Повсюду лежат перевернутые, сгоревшие машины. Памятник посреди площади исчез. Скульптуры перед Королевским театром накрыты фанерными ящиками.
Но латунная табличка на воротах, через которые я прохожу, надраена до блеска. Первые четыре этажа занимают отделы дизайнерского бюро Фабиуса, на последнем этаже живет он с моей матерью. Она взяла его фамилию — Магнус.
Он и открывает мне дверь.
Бывает, что ты сталкиваешься лицом к лицу с человеком настолько красивым, что это ранит твое сердце. И если я говорю «ранит», то это вовсе не метафора, боль вполне конкретна и ощущается физически.
Фабиус — именно такой человек. Его красота не кричащая, она темная, интровертная и загадочная, она вызывает в каждой женщине острое желание коснуться его, утешить и поддержать, продемонстрировав тем самым, что она понимает его утонченную и сложную душу.
— Фабиус, — говорю я, — я должна от имени всех представительниц моего пола выразить глубокую скорбь по поводу того, что ты гей.
Он улыбается, как китайский мандарин.
— Нам сказали, что вы уехали как минимум на год.
— Но тем не менее я здесь.
— У твоей матери мигрень.
Мигрень моей матери — это не та мигрень, которая для прекрасных и изнеженных дам лишь украшение — все равно что шляпка-дерби. Это пожизненное проклятие, которое время от времени, ни с того ни с сего, настигает ее подобно параличу. Лицо покрывается смертельной бледностью, глаза наливаются кровью, силы иссякают, и ей приходится ретироваться в спальню, где она лежит трупом по три дня с задернутыми шторами, без еды и воды.
По истечении трех дней она выходит, шатаясь, ослабевшая, воскресшая, но с таким выражением лица, как будто побывала в царстве мертвых.
Я никогда раньше не беспокоила ее во время таких приступов. Но сейчас выбора нет. И Фабиус это чувствует. Он делает шаг в сторону.
Наверное, я не бывала в спальне матери лет двадцать. У каждого человека есть свои четко обозначенные границы. Кроме, пожалуй, Дортеи. Границы моей матери проходят по порогу спальни.
Я захожу к ней. Без стука.
В комнате темно. Пахнет свежими яблоками, пудрой и духами. Я подхожу к окну и отодвигаю штору — ровно настолько, чтобы не споткнуться о мебель.
Посреди комнаты стоит огромная кровать. Антикварная, на позолоченных львиных лапах, похожая на длинный океанский вал, застывший перед самым берегом. Белый лакированный каркас, позолота по краям, море розовых подушек и пуховых одеял.
Где-то под всеми этими одеялами прячется моя мама. В темноте мне видны только ее глаза, она смотрит на меня с ненавистью.
— Мама, — спрашиваю я. — Почему отец уехал?
Наряду с личными историями, которые некоторые люди создают, чтобы не потерять себя, существуют и общие семейные истории, призванные породить иллюзию, что семья — это такая система, которая движется по шкале времени, наполняясь трагическим смыслом и слезливой душевностью. История моего отца всегда представлялась как история великого цыгана, которому с его непреодолимой тягой к странствиям было тесно в такой маленькой стране и в такой маленькой семье.
Я всегда знала, что это ложь.
— Я помню, как он прощался со мной. Он уезжал не по своей воле.
Фабиус как-то незаметно возникает в комнате, словно живительная влага. Мама делает ему знак. Он берет с прикроватной тумбочки маленькую коричневую бутылочку с пластиковой соломинкой и протягивает ей. Она сосет, глядя мне в глаза.
— Это морфий, Сюзан. Только он и помогает.
Она почти хрипит. Когда я вошла, ей было плохо, теперь ей стало еще хуже.
— Я ничего не понимаю в политике, Сюзан.