Эффект Сюзан
Шрифт:
— Надеюсь и верю, что когда-нибудь смогу отблагодарить вас за это, — говорю я.
За его плечами сорокалетний политический опыт, он стоял на капитанском мостике даже в самые турбулентные времена. И тем не менее я чувствую его беспокойство.
Мы уходим.
Акулы снуют вокруг нас. Я чувствую напряжение Лабана. Но и его решимость. Он тоже в чрезвычайном режиме. Мы уже больше не люди. Мы — биологические машины, которые заботятся только о выживании своего потомства.
Мы подходим к вращающейся двери, один из мужчин идет
— Дамы вперед.
Он замирает. Даже у акул когда-то была мать, которая все еще находится где-то внутри них, хотя они и стали взрослыми. Именно эта внутренняя мать заставляет его замереть.
Я захожу во вращающееся пространство, Лабан следует прямо за мной. В ту секунду, когда мне в лицо ударяет свежий воздух, я оборачиваюсь, наклоняюсь и ударом ломика вбиваю желтый пластиковый клин под дверь.
Вращающаяся дверь останавливается. Под открывающуюся для инвалидов-колясочников дверь я вбиваю второй клин.
Мы бежим к машине. Лабан садится за руль и дерзко петляет между машинами, словно водитель скорой помощи.
Он заезжает на тротуар перед Домом радио. Здесь много машин, много полиции.
Двое мужчин с гарнитурами встречают гостей, один в форме, другой в костюме, похож на начальника.
Человек в форме подходит к мне. Я чувствую галлюцинаторное смещение различных реальностей. Это молодой красавец-фигурист из казарм Сванемёлле.
— Я не мог спать, — говорит он. — После поцелуя. Я всю ночь парил в десяти сантиметрах над матрасом.
Надо быть поосторожнее с легкими поцелуями. Может, вы и раздаете их направо и налево, как чаевые. Но сердце влюбленного может воспринять один-единственный поцелуй как увертюру к «Ромео и Джульетте».
Несколько полицейских идут к нам, ситуация становится непредсказуемой. Но тут настроение меняется. На первый взгляд едва заметно, но на самом деле вполне отчетливо. Торбьорн Хальк оказывается рядом с нами.
Он более известен, чем Нильс Бор в свое время. Потому что про Бора не писали все время в СМИ. А если бы и писали, ему это было бы все равно. Торбьорн Хальк — знаменитость номер один в области квантовой физики в эпоху информационного общества.
Я беру его под руку и вцепляюсь в него мертвой хваткой. Он пытается освободиться, но у него ничего не получается. Мы идем вперед. Люди расступаются перед нами, дверь открывается, мы оказываемся внутри.
Заходим в лифт. Только сейчас я замечаю, что фигурист тоже с нами. Лифт поднимается. Двери открываются, в метре от меня — Торкиль Хайн.
Вокруг него стоят какие-то мужчины. Не двое или четверо. А десять или двенадцать.
Он нисколько не удивлен.
— Сюзан, вы усложнили мне задачу.
— Нас должны были увезти, — говорю я. — Но кто?
— Я.
Прекрасный голос, как сейчас, так и тогда. Теплый, живой, звучный, объемный.
Хайн делает шаг в сторону. Передо мной стоит отец.
Он снимает шляпу. Кремового цвета. Волосы рыжеватые, и не видно ни одного седого волоска. Ему должно быть около семидесяти, а выглядит он лет на двадцать моложе. Минимум на двадцать.
Он раскрывает мне объятья. И не успеваю я оглянуться, как оказываюсь там, где хочет оказаться каждая маленькая девочка, даже если ей сорок три года. В объятиях отца.
Он отстраняется и смотрит на меня.
— Сюзан! Сюзан!
Он произносит мое имя медленно. Пытаясь перекинуть мостик через тридцать пять лет, связать имя и воспоминание о восьмилетней девочке с тем человеком, который сейчас стоит перед ним.
Авторитет — удивительная вещь. Комната замирает. Несмотря на то, что вокруг нас от сорока до пятидесяти человек, каждый из которых играет свою роль в важном событии, которое уже в самом разгаре, все замирают.
Это молчание внезапно прерывает принц-фигурист.
— Я хотел бы просить руки вашей дочери.
Все смотрят на него. Возможно, эта фраза была актуальна во времена Шекспира. Но даже когда мой отец был мальчиком, она, скорее всего, уже вышла из обращения.
Отец делает едва заметный жест. Двое мужчин встают позади принца. Они что-то делают на уровне его почек. Лицо становится белым, как простыня, ноги подкашиваются. Они берут его под руки и уводят.
Отец обнимает меня. Мы идем в другое помещение, за нами все остальные. Мы проходим по проводам, тянущимся по полу, мимо журналистов разных телекомпаний, выходим на балкон над тем, что когда-то было концертным залом, теперь тут склад, повсюду горы ящиков.
Мы поднимаемся по лестнице, на крышу, за нами идут Хайн, Торбьорн Хальк и Лабан.
Министр иностранных дел ждет уже здесь. Он равнодушно смотрит на нас с Лабаном.
Вблизи шар выглядит не как воздушный летательный аппарат, а как художественная инсталляция. Сам купол не превышает ста кубических метров, к нему крепится легкая металлическая конструкция, удерживающая парус, высотой около тридцати метров, он изготовлен из пластика, который с одной стороны отражает свет, как серебряная фольга, а с другой стороны пропускает его. Сотни тонких солнечных панелей соединены едва заметными проводами.
Хрупкая, закрытая кабина висит на легких металлических штангах под шаром, переходя в длинный корпус с килем из алюминия. Все это похоже на изящную гоночную яхту, на которую установили огромный пляжный мяч и парус-крыло.
На крыше только мы и несколько человек из технического персонала. Отец ступает на трап. Открывает дверь в кабину.
— Сюзан. Можно я покажу тебе Копенгаген с высоты птичьего полета?
На короткое мгновение кажется, что вокруг возникает разность потенциалов в миллион вольт. Хайн хотел было что-то сказать, но передумал. Техники стоят наготове с чем-то похожим на парашюты. Отец качает головой.