Его глаза
Шрифт:
Эти слова вырвались у него до того неожиданно, что она обомлела и едва не уронила свои цветы. Как было связать все это с тем, что он говорил только что перед этим.
Ее рука затрепетала, но не высвободилась, а еще теснее сомкнулась с его рукою. Она почувствовала себя такой легкой-легкой, что захотелось подняться над землей, как птичка, которая только что поднялась с тропинки, и петь не то, что она знала, а что-то новое, свое.
Она опасалась, что все, и особенно Дружинин, по ее лицу сейчас узнают что-то, и закрылась цветами. Атласные лепестки свежо и нежно защекотали
От Дружинина не укрылось ее настроение. «Чему она смеется, — спросил он себя и вдруг покраснел от укола подозрительной мысли. — Может быть, надо мной?»
Быстро перевел взгляд на Стрельникова, но тот, как ни в чем не бывало, разговаривал с Далласом.
Когда она подняла лицо от цветов, даже цветы показались ему смеющимися и так же искрящимися, как и ее глаза.
«Так могут смеяться только очень счастливые люди», — подумал он. И эта мысль была ему еще больнее и острее предыдущей. Нахмурился, осуждая себя за то, что позволил себе откровенничать с нею, так, ни с того ни с сего, что ему было совсем несвойственно.
Глаза ее встретились с его глазами; она сразу перестала смеяться и смотрела как-то виновато и настороженно. А вдруг он в чем-то самом важном прав.
В душе ее что-то внезапно потускнело, и она с печалью заметила, что потускнело и все вокруг.
Еще так недавно море было гораздо темнее неба, а теперь небо и море стали одного дымчато-серого тона, и парус дубка, тихо уходивший в даль, сливался с этой сизой мутью.
Медленно и уже не так шумно компания стала подниматься к станции трамвая, последней станции на городском побережье. Под обрывом быстро темнело, и по временам над головой пролетали стаи птичек, спешивших на ночной покой. Но в небе малиновым отблеском вспыхивали облака, а когда художники поднялись наверх, на западе еще пылала заря, и оранжевое пламя ее было необыкновенно тепло и ярко между темно-лиловых туч, точно огненная река протекала в строгих молчаливо-мрачных берегах.
Удивительно деликатно и легко рисовались на этом червонном фоне ветки деревьев: среди них трепетали лиловые, фиолетовые, оранжевые тона, как будто каждая веточка была окаймлена радужным ореолом святости. Зато огни электрических фонарей, вспыхнувшие вдоль прямого, убегающего вдаль шоссе, сияли как-то неестественно мертво и бездушно.
VII
С прогулки, по обыкновению, отправились в ресторан.
Здесь художников ждал сюрприз: написанной ими картины не оказалось на стене, и на месте ее висела еще более нелепая, чем раньше, мазня, изображающая не то двух хохлов, не то двух обезьян, дравших друг друга за чубы около каких-то невероятных хижин, с еще более невероятными деревьями и цветами.
Лакей, сначала несколько смущенный, заявил, что картину убрали.
— Как убрали! Кто же посмел?
— Хозяин-с.
Все сначала поняли так, что хозяин, прельщенный их шедевром, взял картину себе. Общий голос был таков, что не мешало бы попросить на это разрешение у них.
— Никак нет-с, — ухмыляясь, ответил лакей.
— То есть, как никак нет-с?
— А так, что хозяин не себе взял, а отдал ее перекрасить.
— Как перекрасить?
— Кому перекрасить?
— Что значить перекрасить?
— Зачем перекрасить?
— А так, что многие гости в этом кабинете по случаю вашей картины обижаться начали. Это, говорят, на смех сделано, безо всякой отчетливости, ничего, говорят, разобрать нельзя.
Художники так и покатились со смеху. Лакей, ухмыляясь, продолжал:
— На следующей неделе как живописец обещал ее нам заново перекрасить, а покуда заместо той эту повесил, — указал он на новую базарную мазню. — Вроде, как на подержание.
На это ответили новым взрывом хохота.
Служащий же, видя, что его пояснения доставляют им такое удовольствие, продолжал докладывать:
— Хозяин просит вас не обижаться, но только больше этих шуток не шутить. Потому, говорит, за этот товар деньги платят.
— Верно, верно, — все смеясь, одобряли они хозяйское решение.
Смеялись все. Даже солидный директор и тот смеялся так, что его живот, в который он каждый четверг отправлял колоссальный ростбиф, колыхался и вздрагивал, как надувшийся парус от новых и новых порывов бури.
Смеялась и Ларочка, которую на этот раз художники уговорили пойти с ними, и опять Дружинину казалось, что, когда она отнимала от губ беленький платочек и встряхивала его, из платочка сыпались искры.
Стрельников, вообще очень смешливый, упал от смеха на диван и дрыгал ногами, а остальные, глядя на него, заражались этим смехом, в котором было так много молодости. Не за это ли все так любили его и снисходительно относились ко всем его дурачествам и увлечениям.
В то время, когда они начали уже успокаиваться, вошел швейцар, глазами нашел Стрельникова и сообщил, что его вызывают по телефону.
Все были еще в таком состоянии, когда и не в смешных вещах ищут предлога для смеха и шуток. Шутки, остроты и намеки встретили и это.
Но Стрельников смутился.
Раньше такие обстоятельства повторялись довольно часто: во-первых, вызывали из дома, желая проверить, действительно ли он проводит ночь среди товарищей. Сначала он это терпел, но как-то, рассерженный, раз навсегда запретил подобные выходки; затем вызывали и заинтересованные им особы. Но товарищей возмущало, что он иногда в разгаре вечера покидал компанию; сначала они штрафовали его на вино, пиво и прочее угощение, наконец, остротами и уколками заставили его покончить с подобными изменами товарищескому кругу.
Если иногда кто-нибудь и пробовал вызвать Стрельникова, он отказывался наотрез от всяких телефонных переговоров. На этот раз он прямо обрушился на швейцара:
— Ведь я же сказал вам, чтобы не беспокоить меня этим вздором.
— Я передавал, но говорят — необходимо.
Стрельников покраснел и с досадой нетерпеливо отрезал:
— Ну, довольно, скажите, что я не могу.
Художники подхватили:
— Да, да, передайте, что Стрельникова нет.
— Был Стрельников, да весь вышел.