Его величество и верность до притворства
Шрифт:
К тому же любое чрезмерное усердие, забывших о благоразумии престарелых вельмож, не считая того, что могло свести их в могилу, также могло внести свои существенные коррективы в костюм и причёску мадам де Ажур, а уж это совершенно недопустимо. Правда, мадам Ажур, будучи натурой легкомысленной, немного успокоилась, как только представила себе, как у герцога де Гиза, в результате своего усердия с головы соскользнул парик и налез ему на глаза. Отчего он, решив, что настал конец света, наступило затмение или того больше – божественное откровение, ещё больше возбудился и начал громко неиствовать: «О боже праведный, ты, затмив мои глаза, тем самым, наконец-то, открыл их на мои прегрешения».
Но безумный
Герцог же, чьё онемения лица тем временем начало понемногу сходить на своё непроницательное нет, несмотря на отходчивость своей ноги, начинает понимать, что его переизбыток чувств, как уже не раз случалось, вызвал в нём природное нетерпение его естества, и теперь требовательно настаивало на своём немедленном выходе из него. В случае же, если не отказа, то отсрочки, то оно – его беспринципное естество, несмотря на лица и другие последствия, пойдёт дальше и звучно замочит репутацию герцога. А уж такого, уже сам герцог стерпеть не мог.
И герцог де Гиз, зная неумолимость этих своих позывов, которые всё будут требовать и требовать от него выхода, пока он всё равно, в конце концов не сдастся, с суровостью в лице и горьким сознанием того, что он, не смотря на постепенное затухание жизни в своём теле, так и находится во власти своей природы, которую ему так и не удалось подчинить себе, внимательно посмотрел на свои белые колготы. Ну а вид белизны колгот, в свою очередь заставил ещё больше засуровить его взгляд, от такой своей приверженности и строгому следованию всем, даже самым ничтожным пискам моды (а ведь любой намёк на мышь – тот же писк, которых так боятся дамы, очень весело выводит их из себя и из одежды; чем герцог, умело и пользовался), вылившейся в такую заметную неосмотрительность. И герцог, придя к тяжёлому для себя решению, что в следующий раз он оденет менее модные – синие колготы, вздохнул и принялся подниматься для того чтобы выйти освежиться.
И вот герцог встаёт, что уже не может не вызвать заинтересовать внимательных ко всему придворных господ, и к огромному удивлению и даже волнению, конечно, больше заинтересованных и переживающих за здоровье герцога лиц, начинает, похрамывая на правую ногу, двигаться в сторону выхода со своего место сидения. Ну а любой выход или тот же проход мимо тебя влиятельной вельможи, это всегда событие, тем более, если с вельможей произошли такие хромающие изменения, которых до его прихода сюда в зал, никем и замечены не были. А это уже интрига и для внимательной публики даёт свой повод для глубоких размышлений. Ну а придворная публика, как ни одна другая, умеет, исходя из самых мелких данностей и полуподробностей, составлять логические цепочки и, соединяя в единую цепь последовательность событий, тем самым делать для себя далеко идущие выводы.
И такие приметливые ко всему придворные, сразу же вспомнили, что герцог при прибытии
– Герцог определённо намекает на то, что король как никогда слаб. – Одного кивка в сторону герцога, достаточно для того чтобы узреть тайные помыслы одного из главных приверженцев герцога, графа де Ситуасьона.
– Ну а как же Кончини? – постукивая указательным пальцем по своему колену, выражает сильную обеспокоенность, товарищ графа по столу и по дивану – барон де Арманьяк.
– Это вопрос не простой и надо подумать. – Поправляя шарф на шее, граф слишком удушающе смело указывает барону на свои ожидания насчёт будущего Кончини. И трудно сказать, до чего бы могли дальше додуматься (куда уж дальше) все эти и другие мнительные придворные, если бы им вдруг не припомнился предваряющий этот герцогский проход, взаимный обмен взглядами между герцогом де Гизом и мадам де Ажур.
И хотя приверженцы конспирологической версии (однозначно в душе, да и так заговорщики), ни в какую не желали соглашаться ни с какой другой версией, кроме своей заговорщицкой, где была указана другая подоплёка появления хромоты у герцога, всё же, как бы они не хмурились, болезненные удары их спутниц им локтями в бок, («Смотри подлец! Даже герцоги способны на деликатность обхождения», – очень уж требовательны к своим спутникам, такие охочие и не только до драгоценностей, придворные дамы) разволновавшихся от уже своих видений и представлений этих пикантных подоплёк, склонили-таки этих суровых вельмож к той версии, на которой настаивали их спутницы.
А находящиеся уже в пылу и трепете, от своих на грани неприличия представлений, герцогини и маркизы, и даже баронессы, умея заглядывать дальше, сопоставив слишком уж непристойные взгляды герцога и смелые ответные виды мадам де Ажур, которая все знают на что она способна, теперь-то, наконец-то, увидели всю неприкрытую правду жизни, со своей несдержанностью естества де Гиза. В котором его природа, забыв все правила церемониала, в юношеском порыве, взяла и восстала против сдерживающих её в рамках благопристойности титулов и регалий герцога. Где даже зрелый возраст герцога ничего не смог поделать и так сказать, подвёл герцога на хромоту. Что для части одержимых любовью придворных, уже совершенно невыносимо видеть, и они начинают ёрзать на своих стульях, пытаясь хоть как-то обратить на себя внимание, хотя бы заволновавшихся баронесс.
Между тем Генрих Анжуйский, испытывая по отношению к герцогу де Гизу сходные с ним чувства (так что у них было много чего общего), в которых он, как и все придворные, придерживался одной главной линии – сдерживаться и до поры до времени не переступать через себя (вот когда можно будет переступить через труп поверженного врага, то они сами себя переступят), с сомнительным удовольствием и с задумчивым взглядом поглядывал на сидящего в первых рядах господина де Люиня. И, конечно, Генрих, в другой раз и не посмотрел бы на этого, не ясно, что за важная птица господина, но сегодня его зад, оказавшись на совершенно неотёсанном стуле, выказывал свою крепкую придирчивость к этому стулу, который такой-сякой, а не гладко ровный, уже не раз позволял себе грубости по отношению к задней части Генриха.