Эхо Непрядвы
Шрифт:
– Слушаю, государь.
Князь подошел к недвижному Каримке, тот поднял тоскливые глаза и вдруг вскочил, заговорил, торопясь:
– Бачка-осудар! Убей меня, как собак. Каримка – воин, Ляксандра – калга, Каримка – живой, бачка-Ляксандра – нет. Воин казнит нада – калга не берег.
– Сильнее смерти, Каримка, даже бог стать не может. Хочешь у меня служить?
– Хочу, бачка-осудар.
– Табун пригонят – бери коня и становись в первую сотню.
Владимир направился к своему серо-стальному жеребцу. Голос попа, читающего молитвы, стал громче. С поля подносили новых убитых. От места побоища
– Государь! Ордынцы становятся на колени и просят пощады. Боярин Михаила Иваныч спрашивает: што делать?
Перебирая поводья, Владимир смотрел на убитых, глаза его снова были холодными, как зимнее железо. Люди вокруг притихли.
– Передай Михаиле Иванычу – пусть спросит насильников русской земли: они остановились, когда жены наши с детьми бросались с московской стены и разбивались о камни?
Тупик уже вышел из боя и стягивал к себе легкие тысячи. Он не одобрял жестокости Владимира, но и крики избиваемых крымчаков не вызывали в нем жалости – они пожинали то, что посеяли сами. Война не кончалась сражением под Волоком-Ламским, другие ханские тумены продолжали разорять русскую землю, и где-то сейчас по-звериному кричала и билась мать, у которой на глазах резали грудного ребенка. Между тем над курганом еще торчали сигнальные стяги тумена, о них забыли, пока не раздался тревожный крик:
– Смотрите, Орда!
Из-за кургана посотенно вылетали на рыси лохматые всадники под цветными значками, осаживали коней, озирая поле. Не слишком торопились мурзы-грабежники на призывный сигнал начальника, предпочитая военной славе лишние мешки чужого добра. Первая их тысяча заявилась, когда уже добивались остатки главных сил тумена. Тупик не знал, сколько врагов привалило, зато он видел, что кованым тысячам Владимира для нового боя необходимо перестроение, и решил действовать.
– Сигналь, Никола: «Все – за мной!» Трубач, – нападение!
Полторы тысячи собранных ополченцев устремились за своим воеводой, ослепляя врагов блеском мечей. Степняки поняли, кто перед ними, и бросились бежать во всю прыть конских ног. Тупик гнал их до берега Рузы. Здесь, на переправе, кони ордынцев начали спотыкаться и падать – кто-то успел насыпать железных шипов на след степного войска, оставив на прибрежных деревьях малоприметные знаки, понятные только русским. У берега произошла давка, русские конники настигли бегущих, и завязалась новая сеча. Вслед за Тупиком привалила тысяча во главе с Григорием Михайловичем, и положение степняков стало безнадежным. Хрустальные воды лесной Рузы замутились кровью. Иные из крымчаков пытались уйти вплавь, но противоположный берег усыпали мужики, вооруженные рогатинами и топорами. Враги начали бросать оружие, и Тупик остановил сечу. Пленных связывали их же собственными арканами и гнали к воинскому стану на месте сражения.
Возвращение полка с вереницей пленных войско встретило ликующим кличем. Владимир приказал построить ратников так, как стояли они вчера на смотре. Под раскатисто-грозное «Слава-а!» он во главе воевод промчался вдоль сверкающих сталью дружин, потом сошел с коня, стал на тела убитых врагов и в серебряный рог протрубил победу.
Алый закат полыхал в полнеба, когда князь закончил объезд полков. Среди конников потерь было немного, погибло лишь прикрытие пешей рати. Но вместо трех тысяч пеших воинов на этом победном смотре стояла только одна. И в ней половина ратников – в повязках. На разгруженных телегах обоза раненых отправляли в Волок-Ламский.
Владимир велел привести к нему ордынского десятника из полона и двух трофейных лошадей. Когда испуганного пленника поставили перед грозным князем, тот приказал:
– Скачи к своему хану и скажи ему: через три дня я буду в Москве. Пусть готовится. Я зову хана Тохтамыша в поле.
Десятник ускакал, оглядываясь, – не верил в свое освобождение, ждал стрелы в спину. Но Храбрый никогда не нарушал слова.
Перед закатом князю доложили: здесь, на поле боя, осталось шесть тысяч убитых врагов.
На другой день при звоне колоколов и огромном стечении ликующего народа войско возвратилось в Волок-Ламский. У городских ворот почетной стражей построились триста закованных в сталь всадников. Среди священников, вышедших благословить ратников, рядом с коломенским епископом Герасимом, стоял высокий, сухощавый монах со снежной широкой бородой и снежными волосами, падающими на плечи. Лицо его, дубленное ветрами и солнцем, казалось молодым, и серые проницательные глаза сияли молодо, лишь зимняя белизна волос выдавала преклонный возраст монаха. Князь поспешно соскочил с лошади, коленопреклоненно принял благословение.
– Отче Сергие! – заговорил, едва сдерживая дрожь голоса. – Решил я, часа не теряя, идти к Москве. У татарского хана не осталось теперь и половины прежней силы. Мои ратники испытаны, их лелеет победа. Что ты скажешь мне, отче Сергие?
– Благословляю, Владимир Андреич, – глуховатым после долгой дороги голосом ответил игумен. – О дозволении государя не тревожься. Я ведь из Переславля. Донской теперь выступил к Москве. Все северные князья пришли к нему – и ростовские, и ярославские, и моложские, и галицкие, и кашинский, и углицкий – все. Кроме единого лишь.
– Не я ли говорил Димитрию – на Юрия ему надеяться нечего? – сдержанно ответил Владимир. – А за доброе слово спасибо, отче. Не твоя ли это дружина? – Князь восхищенно оглянул броненосных витязей у ворот. Сергий улыбнулся:
– Я не князь и даже не епископ. Зачем войско простому чернецу? То новгородцы. С отцом Герасимом пришли.
– Новгородцы?! Вот это дело! Низкий поклон тебе, отче, за этакую помогу.
Герасим покачал головой.
– Меня хвалить не за че, Владимир Ондреич. То сам господин Великой Новгород срядил дружину. Буча там поднялась, как про Москву-то услыхали.
Владимир дал знак старшему воеводе, и под торжественный гром тулумбасов, пение рожков и труб войско вступило в ворота. Впереди конных дружинников четверка вороных лошадей с вплетенными в гривы траурными белыми лентами везла большой долбленый гроб, прикрытый багровым полотнищем, что развевалось в сражении над пешим русским полком. В этом дубовом челне уплывал в вечность рослый воин в четырежды пробитой серебристой кольчуге со знаком высшей воинской доблести на груди.
Анюта стояла в толпе женщин, всматриваясь в лица едущих за гробом дружинников, и не знала, что первым с поля победной сечи въезжает в город ее муж.