Эхо проклятия
Шрифт:
Я посвятил жизнь искусству. Нет-нет, я не творец. Ни в коем случае. И не хотел бы им быть. Хотя по молодости и по глупости подарил вечность двоим. Или троим. И ей, конечно. Она до сих пор живет в замке Эмпайр Стейт Билдинг. Далеко. На другом берегу океана. И, поскольку кораблей уже не существует, это значит – все равно что на другой планете. Я не видел ее больше четверти тысячелетия и, наверное, не увижу. Я не скучаю.
Однако молодость прошла. Прошла и любовь. А красота осталась в моей памяти.
За минувшие века многие истины
Тем не менее моя коллекция огромна – слава богу, теперь на Земле для всего хватает места. Многие экземпляры уникальны. А многие превратились в безделушки, в буквальном смысле не выдержав проверки временем. Моим временем. А чьим же еще? Здесь нет других ценителей, кроме меня.
С возрастом меняется восприятие. И чем дольше я живу, тем больше шелухи осыпается с раскрашенных идолов, взвесь суеты отстаивается, ненужное выпадает в осадок, наступает кристальная прозрачность, незамутненность, чистота, равнозначная пустоте. Я начинаю догадываться, что когда-нибудь вообще ничего не останется. Но не скоро... Хотя мне самому интересно, чем я займусь, освободившись от этого бремени.
Искусство – законсервированные иллюзии. А я – ходячая могила иллюзий. Надо только решить, что делать со всей этой грандиозной свалкой. Правда, обретенная вечность породила новые иллюзии, неизвестные тем, кто творил в старину. С ними я сражался в одиночку. Этой борьбе помогло мое безверие. И, кроме того, вся философия, рассматриваемая сквозь призму бессмертия, оказалась никчемной.
Зато теперь есть что выставить на продажу. Выбор огромен – на любой вкус. Предложение намного превышает спрос. Я едва ли не последний на планете торговец антиквариатом. Иногда – очень редко – ко мне приходят, чтобы развлечься, приобрести подарок, зелье или лекарство от тоски. Кто-то излечивается. Кто-то исчезает. Кто-то становится наркоманом и возвращается снова и снова.
Но однажды всему наступит конец. Живопись гибнет стремительно. Когда я прохожу мимо полуистлевших холстов, они кажутся мне потемневшими от времени зеркалами, которые уже ничего не отражают. Именно поэтому мои покупатели как правило не интересуются картинами – они не видят в них себя. Я даже не пытаюсь предотвратить тление. Реставрация безнадежно искажает первоначальный замысел, да и хороших реставраторов давно нет в живых.
Нет и живой музыки. Но лучшее хранится в моей памяти. Я умею читать ноты и могу представить себе феерию звуков оркестра. Рок и джаз в этом смысле утрачены навсегда.
Театр мертв уже много столетий. Если, конечно, не принимать во внимание потуги некоторых феодалов-извращенцев, создающих труппы из доноров. Иногда они покупают у меня отпечатанные на бумаге сборники древних пьес и тешат себя жалким кривлянием дилетантов, пытающихся во что бы то ни стало продлить свое жалкое существование. Это даже не смешно.
Истории – другое дело. Они забавны, на чем бы ни были записаны. И забавнее всего наша мифическая история, составленная из кусочков, в каждом из которых очень мало правды. Но сложенные вместе, фрагменты создают некую мозаику. Ее надо рассматривать издалека – тогда сквозь пелену лжи внезапно проступает то, чего не в силах исказить неуемная человеческая фантазия.
Мое прошлое – одна из таких историй.
...Из двух ангонов-мужчин один выглядел моложе на целую жизнь, и в заднем кармане у него был нож. Женщина таскала отметину порока, как сделанную в молодости татуировку. Когда они приблизились, не утруждая себя приветствиями, и заключили меня в треугольник, словно недоношенного дьявола, запахло гниющими водорослями. Ангон, похожий на утопленника, спросил:
– Который час?
– Без четверти одиннадцать, – ответил я, не претендуя на точность, потому что время на этом берегу казалось чем-то вроде шепота немого.
Тем не менее второй ангон поднес к глазам руку, к запястью которой был пристегнут «ролекс», стоивший целое состояние, и сообщил:
– Ты обманул нас на двенадцать минут. Какого хрена, папаша?
Я пожал плечами и налил вина в бокал. Женщина облизнулась. У нее был такой длинный язык, что она запросто могла бы прихлопнуть им муху у себя на лбу.
Поднеся бокал ко рту, я ощутил специфический запах. Где-то по пути вино превратилось в кровь, и я едва не сделал большой глоток. Это был бы их обряд причащения. Вдобавок кровь оказалось заражена.
Старший на вид ангон захохотал. Я смотрел на него с нескрываемым презрением. Этому сопляку было, вероятно, лет двести, но ума он набрался не больше чем на сотню. Я выплеснул содержимое бокала ему в рожу.
Звезды, кровь и абсурд наших нескончаемых войн. Об этой минуте можно было бы написать целую книгу...
Стремясь выжать из момента максимум, я продолжал движение. Кожа женщины-хамелеона стала темной, как у негритянки. Она почти слилась с ночью. Изящное изделие из хрусталя разбилось о ее челюсть. Через мгновение я собирался перерезать глотку самому опасному из ангонов, однако ножка бокала раздробилась в моем кулаке на мельчайшие осколки.
Этот тип только выглядел моложе. Во всяком случае, он успел кое-чему научиться и умел не только разрушать ультразвуком зеркала. Я понял, что против троих у меня маловато шансов. Вот когда начинаешь жалеть о потерянном слингере. Любой нож в руке убийцы автоматически становится ритуальным. Все живые существа делятся на жрецов и жертв. Это единственная заслуживающая внимания классификация.
Приближаясь к моему горлу, лезвие блеснуло, как осколок Луны. Я приготовился к тому, что казалось неизбежным. С одной стороны, я ожидал боли – но не смехотворной щекотки в момент проникновения, а чудовищной пытки, которой сопровождается возвращение. С другой стороны, я был бы почти благодарен тем, кто избавил бы меня от этого. И если бы ангоны довели до конца то, для чего их послали, я обрел бы покой.
Однако времени на расчленение у них не осталось. Времени не хватило даже на разящий удар. Клинок прошелестел в трех сантиметрах от моего подбородка. Ангон вдруг вспыхнул – весь, целиком, будто облитый бензином. Но бензином тут и не пахло.