Эхо в тумане
Шрифт:
— Конечно, не хотел! — с болью отозвался Шумейко. Из его глаз опять брызнули слезы, и он, чтоб политрук и Зудин не видели его слабости, стыдливо склонился над приемником, вращая эбонитовую ручку настройки. — Я знаю, знаю, отчего он… злится.
— Видали, знает, — огрызнулся Зудин. Пока разговаривали, он снял с себя немецкую тужурку, бросил ее на мешки с цементом. Пилотку затолкал себе в карман.
— Злится, говорите? Почему? — допытывался политрук.
— Из-за собаки… Он по ней скучает. — Рукавом гимнастерки
В приемнике шипело, свистело, щелкало, пищало.
— Наша волна, товарищ политрук.
Полковой радист голоса не подавал. Политрук взглянул на часы, было без четверти двенадцать. Каждый четный час Зудин и Шумейко должны выходить в эфир. Выхода в эфир, конечно, не будет. А вот сигнал из полка примут. Там уже, наверное, тревожатся, ждут вестей, скорых и хороших. Но, как ни прискорбно, ответом будет молчание.
А в голове, оттесняя все другие мысли, засели слова провинившегося радиста: «Я знаю, знаю, отчего он злится… Из-за собаки…» И политрук вспомнил торопливо-горячечные сборы. «Ах, да! Собака по кличке Барс… Ну, конечно же, она!..» Кургин приказал отвести ее на кухню и там привязать или запереть, чтоб не увязалась за хозяином. Зудин приказ выполнил, но сам себе не находил места, и теперь все зло сгонял на своем товарище.
Все трое — политрук, Зудин и Шумейко — почему-то думали об одном — о собаке, оставшейся в расположении полка.
— А что, разве не так? — вырвалось у Шумейко. И Зудин, сверкнув покрасневшими от бессонницы глазами, оттеснил товарища от приемника, сам взялся вращать ручку настройки. По недосмотру он поставил шкалу не на волну полка, а рядом, и все трое узнали знакомый голос. Он был далеко, то усиливался, то затухал, но ни с каким другим спутать его нельзя, как нельзя спутать голос матери.
— Москва! Товарищ политрук! Честное слово… — Шумейко готов был опять расплакаться, но теперь уже от радости.
— Верно, Москва, — сказал Зудин.
— Послушаем. — И политрук положил руку на его костистое плечо.
Далекий диктор передавал:
— …Партизанский отряд норвежских рабочих под командованием Ханса Ларсена, действующий в фашистском тылу на севере Финляндии, напал на немецкую автоколонну.
— И там война, — вырвалось у Зудина.
В приемнике по-прежнему свистело и пищало, мешало слушать.
— …Сопровождавшие колонну немецкие солдаты и офицеры, — продолжал диктор, — перебиты. Пятнадцать автомашин с боеприпасами и продовольствием уничтожены…
Диктор умолк. В приемник ворвались грозовые разряды.
Неожиданно для политрука Зудин сделал удивительное открытие. И удивляться, конечно, было чему: оказывается, уцелевший приемник без дополнительного питания уверенно принимает Москву!
Часовая стрелка приближалась к двенадцати. Наступало время связи с полком. И приемник снова отозвался, но теперь уже на заданной волне:
— «Цоценка», я — «Лец»… «Цоценка», я — «Лец».
— Никак новые позывные? — переспросил политрук, но тут же вспомнил, что эту самую «цоценку» он уже слышал, когда Зудин вел пробный сеанс перед выходом в рейд. Полк — «Лес», а мы его высаженная в тылу противника «Сосенка».
— Это, товарищ политрук, Мусин, земляк нашего Паршикова. Они из Каргополя, там у них «цокают».
— А Паршиков убит, — ни к кому не обращаясь, тоскливо произнес Шумейко. — Паршиков с Мусиным учились в одной школе и на фронт пошли вместе. Их год еще не призывной. Так они добровольцами…
А Мусин, радист Мусин был так близко, словно за ближней сопкой. Не уставая, он проникновенно «цокал»:
— «Цоценка», «Цоценка»…
Пять минут спустя Мусин умолк. Снова он выйдет в эфир ровно через два часа — как условлено. И был-то он рядом — по прямой километров двадцать. Но на этих двадцати километрах шла ожесточенная война, пролегала линия фронта.
Оставляя радистов, политрук распорядился, чтобы они по возможности принимали сводки Совинформбюро. Для записи текста он им вручил химический карандаш «Сакко и Ванцетти».
— Бумаги бы… — напомнил Зудин.
— Вы на ней стоите, — и показал на серые бумажные мешки, набитые цементом.
Здесь, видимо, и в самом деле был склад строительных материалов: мешки с цементом, ящики с гвоздями, в углу сваленные в кучу лопаты и железные ломики.
14
Еще час назад здесь хозяйничали немецкие солдаты. Это, как теперь стало ясно, был опорный пункт на случай прорыва советских войск. Не для декорации в короткий срок немцы здесь построили бетонные доты, начали рытье долговременных землянок, углубили старый колодец, обложили его камнями, зацементировали. Здесь враг рассчитывал обосноваться надолго.
Но если политрука интересовали все эти сооружения, то Сатарова, сына степей, все внимание занимали лошади. «Красавцы! Жаль только, крупные больно».
Лошади спокойно паслись на опушке леса, им не было дела до людей.
— Товарищ политрук, — певуче говорил Сатаров, — товарищу политруку полагается лошадь.
— Ординарцу тоже, — в тон ему отвечал политрук. — У вас в Башкирии небось кони получше.
— Порезвее, — поправил Сатаров. — У нас больше скакуны. Летят, как на крыльях… А тут и летать негде: лес да болота… Все равно лошадь — хорошо… Если б не осколочек, не отказался бы…
Сатаров шел с кислой улыбкой, кривился от боли. Сначала политрук полагал, что боец натер ногу, а признаваться не решается. За подобные вещи старшина наказывает. И вообще позор бойцу, который не умеет беречь собственные ноги. Но тут посложнее…