Екатерина Дашкова
Шрифт:
В «Наказе» Екатерины II, помимо прочего, была высказана мысль о создании нового, удобного для всех законодательства путем совета правительства и населения, то есть созыва Уложенной комиссии. Тут мнения двух просвещенных женщин расходились кардинально. Императрица не приняла олигархического Совета, не допустила узкий круг аристократов к «законоданию». А теперь открывала двери представителям разных сословий. Речь шла о принципе. Екатерина Романовна предостерегала: не следует льстить народу, пока он знает, что законодательство ему «не принадлежит». А вот государыня видела перспективу участия сословий в выборных учреждениях. При этом она подчеркивала, что шьет платье на вырост. Если одна из подруг говорила об «олигархии», то вторая — о «монархии» в соответствии с определением Монтескье. То есть о такой форме правления, где абсолютная власть опирается на представительские органы. Обе некогда отвергали «деспотию», но это еще не делало их полными союзницами: следующий шаг у каждой был свой.
Таким образом, не одни личные качества
4 ноября 1767 года английский посланник Генри Ширлей доносил из Москвы, что не имеет здесь ни одного друга, кроме княгини Дашковой. «Нельзя сказать, чтобы императрица ее уважала, но она ее сильно опасается и чрезвычайно вежлива с ней»{540}. Мысль о том, что Екатерина II боялась Дашкову, находит подтверждение в неожиданно щедром поступке, который государыня сделала в июне 1767 года, незадолго до начала работы Уложенной комиссии. Кабинету было приказано выслать княгине 20 тысяч рублей на уплату долгов. Не раньше и не позже. Создается впечатление, что императрица хотела умиротворить опальную подругу. Ее «талант говорить дурное» уже сработал против Екатерины II в 1763 году, после коронации. Вращаясь среди московского дворянства, Дашкова должна была отзываться обо всем происходящем доброжелательно и ни в коем случае не возбуждать ропота против правительства.
Донесения Ширлея позволяют судить, что говорила дипломату о политической ситуации «единственный друг», «пользующийся величайшей милостью графа Панина». Императрица прочно сидит на престоле, нет оснований предполагать скорую перемену правителя. «В Европе утвердилось предположение, будто бы с той минуты, как великому князю исполнится шестнадцать лет, судьба императрицы неверна… Если не произойдет какого-либо крупного переворота, непредвиденного для ума человеческого, и если она станет управлять точно таким же образом, как в настоящую минуту, предположение такого рода совершенно неосновательно; ибо у великого князя не достанет ни смелости, ни ума для того, чтобы идти против матери; слабость его характера равняется слабости его телосложения»{541}.
То же самое было сказано княгиней Дидро: «Императрица… пользуется заслуженной репутацией и общей любовью, так что престол ее тверд и независим ни от какой партии… Великий князь еще так мал, что судить о характере его трудно»{542}.
Дашкова одной из первых поняла, что за удар Екатерина II нанесла партии наследника самим фактом созыва комиссии. Собрание депутатов преподнесло государыне титул Великой и Премудрой Матери Отечества. Императрица вторично лигитимизировала свое пребывание на престоле. Ее права подтверждала не только коронация, но и признание выборных от всех сословий. Это и был ответ на вопрос, «зачем льстить народу».
Судя по словам, сказанным Дидро, княгиня верно оценила шаг подруги: «Она освободила себя от всякого постороннего влияния, убедив народ, что счастье его составляет постоянную цель всех ее мыслей, желаний и действий». У Ширлея звучит та же мысль: «Русские не говорят и не думают ни о чем другом, как о собрании депутатов, и заключают, что теперь они составляют мудрейшую, счастливейшую и могущественнейшую нацию во всей вселенной»{543}.
Негласная договоренность о передаче престола к совершеннолетию наследника была поставлена под сомнение. Теперь только «крупный переворот, непредвиденный для ума человеческого», мог изменить ситуацию. Начался новый раунд игры. Но это не была игра Дашковой. Она уже дважды, по делу Хитрово и по делу Мировича, пострадала из-за близости к партии Панина. В самом начале войны с Турцией, в 1768 году, были раскрыты новые заговоры. И хотя теперь имя княгини не фигурировало в устах арестованных, старый набор обвинений в адрес императрицы указывал на прежнее «осиное гнездо»{544}. Стоило ли Екатерине Романовне подвергать себя опасности, демонстрируя политическую близость с дядей? Княгиня начала проситься за границу. Чувствуя шаткость ситуации, она хотела пережить грозное время подальше от России.
«План мой удался»
Но сначала требовалось получить позволение. В июне 1769 года Екатерина Романовна прибыла в Петербург и начала везде сообщать о грядущем вояже. Однако репутация заговорщицы не слишком способствовала свободному выезду за границу. «Как дворянка я имела на это право, — настаивала княгиня, — но как кавалерственная дама я была обязана испросить позволение»{545}.
Разрешения просили не кавалеры орденов, а служащие при дворе лица. Екатерина Романовна являлась статс-дамой. 28 июня, в годовщину восшествия Екатерины II на престол, княгиня приехала в Петергоф на празднование, чего не осмеливалась делать уже несколько лет. Сохранился приказ Екатерины II кавалергардам, стоявшим на часах. Через их пост могли пройти только 122 человека, Дашкова названа в конце списка — 109-й — с разрешением бывать лишь на балах и концертах{546}. Поэтому камер-фурьерский журнал не отметил ее присутствия на благодарственном молебне, а затем при пожаловании к руке. Она возникла, как чертик из табакерки, уже на балу, где принимали более широкий круг гостей. И очень обдуманно встала возле иностранных министров. Для разговора требовались свидетели.
«Императрица подошла к ним и, между прочим, заговорила и со мной. Я… боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать». Едва Екатерина II двинулась дальше обходить гостей, как княгиня послала передать Панину, чтобы тот готовил ее паспорт. «План мой удался», — с гордостью заключала путешественница.
Между тем триумф был далеко не полным. Одна из подруг обладала властью, другая — исключительно вольным, невоздержанным языком. И чем больше становилось могущество первой, тем охотнее верили второй. Кто победил? Тогда в Европе и позднее в России на многие события екатерининского царствования смотрели сквозь хрусталик дашковских высказываний. В Париже, в салоне мадам Жофрен, Рюльер уже читал рукопись своей книги о перевороте. Екатерина II считала, что дипломат рассказывал историю со слов Дашковой: «Ежели в этом труде замешана бой-баба с мозгом principess'ы, легко может там быть и ложь»{547}.
Появление в Европе живой достопримечательности должно было либо подтвердить, либо опровергнуть слухи. И вот здесь многое зависело от цены. В мемуарах есть фрагмент, ставящий комментаторов в тупик внешней нелогичностью поведения княгини. «За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря Кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера…
— Они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную сумму, а остальное возьмите себе»{548}.
Некоторые биографы сомневаются в широком жесте княгини, так не вяжущемся с ее практичностью. Других удивляет слово «смехотворная», ведь четыре тысячи рублей — сумма немалая. Уже в начале XIX века, когда цены значительно возрастут, а курс рубля заметно понизится, Дашкова посчитает достаточным выделить своей дочери Анастасии ровно столько же в качестве ежегодного содержания {549} .
Назвать присланные деньги «смехотворными» можно только в том случае, если ожидалось гораздо больше. За что? За молчание и скромное поведение. Возможно, Дашкова полагала, что императрица, несмотря на недовольство ее отъездом, оплатит заграничное путешествие. Но Екатерина II поступила иначе. Видимо, она была не вполне довольна разговорами княгини в Москве. Донесения иностранных дипломатов перлюстрировались, и слова Ширлея об Уложенной комиссии не могли понравиться государыне: «Нельзя не пожалеть русских, которые… в действительности находятся на очень далеком расстоянии от счастливого положения некоторых европейских народов», «благословленных конституционным правлением»; «было бы совершенно бесполезно доказывать им, что это собрание не имеет ровно никакого значения перед деспотическою властью государыни». Депутатам «предоставлены лишь такие привилегии, которыми бы не захотел воспользоваться ни один гражданин благоустроенного государства» {550} . В донесениях Ширлея так и слышится голос княгини [28] . Дипломат даже осмелился помянуть о регентстве: руководители переворота «вовсе не собирались возводить императрицу на престол. Они хотели только сделать ее регентшей при малолетнем сыне» {551} .
28
Депеши Ширлея несут заметный отпечаток общения с Дашковой. Например, его описание нерешительности Панина перед переворотом 1762 года почти дословно совпадает с «Записками» княгини. «Знающие графа Панина уверены, что сам по себе он не способен на рискованные дела, — писал дипломат 31 июля 1768 года. — Друзьям его столь хорошо сие известно, что, когда княгиня Дашкова впервые открыла ему замысел низложить императора, она почла уместным уверить его о полной к сему готовности и присовокупила, что буде из трусости он выдаст ее, то выкажет себя недостойным доверия императрицы».
Перлюстрация этих депеш убедила Екатерину II, что единовременная целиковая выплата, как московские 20 тысяч, не гарантирует скромности княгини: получив пожалование, та считает себя свободной от обязательств.
Поэтому Екатерина II послала путешественнице не слишком крупную сумму. Аванс. Четыре тысячи могли восприниматься только как обещание на будущее. Если княгиня станет хорошо себя вести. И Дашкова очень хорошо себя вела за границей: не встречалась с неприятелями императрицы, избегала политики, не говорила того, что знала, и тем более того, что не знала. Словом, выданная сумма — пролог грядущих щедрот — привязала княгиню к милости государыни.