Екатерина I
Шрифт:
Данилыч, герцог Ижорский, называл его так: язва. Он ругал его шпигом и говорил о нём, о его должности: шпигование имеет над делами. Он называл его: горлопан, плясало, неспустиха, язва, шумница, что он пакости делает людям, что он архиобер-скосырь, что не по силе борца сыскал, что он ветреница, дебошан.
Он называл дом его: Ягужинский кабак, потому что там жили разные люди. И ещё: Пашкина люстра, как если б это был распутный дом, или берлога, где звери лежат, или же бабий двор.
Он намекал о нём заочно: жёнка у него, у Пашки, была зазорная, подол задравши бегала по домам, и он, Пашка, её в монастырь сунул, а сам ушманал [182] другую, да такую, что вместе с ним в один вой воет. Щербатый чёрт, а не дама. Что он всех, как бешеный скот, забодает; что отец его пастух, в сопелку дул, а он, Пашка, горазд плясать. Он пистолет-миновет [183] пляшет и на господ из Сената покрикивает. Смехотворец. Протокопай. Называл его: Господин Фарсон и ещё: Арцух фон Поплей – это в том отношении, что Павел Иванович был
182
Ушманать – уговорить, улестить. (Примеч. автора.)
183
Менуэт.
184
Пьесы петровского времени «Комедия о графе Фарсоне» и «Честный изменник, или Фридерико фон Поплей и Алоизия, супруга его».
Это око смотрело, и нос лез во всё, и весьма нюхал, и ревизовал. Ничего не боясь. Потому что он был дебошан и горлодёр.
Он был площадной человек, никому не похлёбствовал, лез, высматривал. Его не одолели. Нет, он не свалился. Пил только он теперь чрезмерно – настой, вино, английское пиво элбир – теперь он жадно всё это тянул. Без вина он плакал теперь. Потому что один остался. И вот – как что – подойдёт, опрокинет – и готов к действию. Чинить надзор, смотрение, чтобы дело стояло и чтобы оно шло, и кого надлежит бить по рукам. И если кто его тронет, тогда ягужинская глотка раскроется, и глаза выкатят, и толстый рёв:
– Го-го-го-го!
Этого угрожательного рёва боялись, и от него стёкла дрожали. И он уцелел. Но он был недоволен.
Он говорил ранее о Данилыче, господине Ораниенбаумском.
– Menschenkot! Загреба! Хунцват! [185] Сердце коронованное в гербе имеет, а внутреннее сердце мышь съела! Сухостой! Пакость делает нижним людям, а вверху наружно льстит! Ему всё равно, хотя бы наклад в государстве! Только бы в боярскую толщу пролезть, принц Кушимен [186] ! Он, Данилыч, себе в карман все российские Европы прикарманит. Поперёк въезжает, зная и не зная. Скаредный, адский советник Ахитофел [187] ! Прегордый Голиаф!
185
Хунцват (испорченное немецкое Hundstott) – брань: сукин сын. (Примеч. автора.)
186
Французский пасквиль на Меншикова – «Prince Kouchimen». Анаграмма фамилии Men-chi-kov – Kou-chi-men. (Примеч. автора.)
187
По библейскому мифу, советник царя Давида; стал на сторону царского сына Авессалома, а когда убедился, что победил Давид, повесился. «Если вспомнить, что Авессаломом называл Феофан Прокопович Алексея Петровича, то окажется, что намёк Ягужинского ядовитый. Всего скорее – намёк на планы Меншикова насчёт сына Алексея Петровича, будущего Петра II». (Примеч. автора.)
И тут же делал намёк на ночные разговоры Александра Данилыча со свояченицей:
– И что ему в Варваре, когда у него все в кармане!
А Данилыч, узнав об этих широкошумящих ругательствах, отзывался о Ягужинском кратко: зюзя.
Но теперь, когда герцога метнуло уж очень высоко, Ягужинский не слетел, не сослан – он по вечерам запирался. И сидел один. Теперь жена его к нему редко показывалась. Она была у него умная и щербатая от оспы – и так, как будто у ней по лицу куры гуляли. Он не любил смотреть ей в лицо, он любил её вид с боков или же сзади, так, чтобы лица вовсе не было видно. А теперь перестал смотреть и с боков. Он теперь думал.
Он считал по пальцам. Остерман – потатуй, молчан-собака, неизвестно кого за ногу хватит. Апраксин – человек обжорный и нежелатель дела. Вор. Господин Брюс – ни яман, ни якши [188] , человек средней руки. Потом господа гвардия, нахлебнички, война без бою, а потом кто? – Потом боярская толща. Голицыны, Долгоруковы, татарское мыло, боярская спесь. Выходило: теперь он один, Паша, Павел Иванович. И он не испугался, он только очень себя жалел, до слёз. Он крякнул и выпил элбиру. Потом велел звать пленного шведского господина Густафсона, что жил у него в доме для разных домашних дел, а для каких? Для музыки. Он ему играл по вечерам, во время шумства, на пикульке [189] , и пикулькин звук был сладкий и мутительный, он тянул слёзы из глаз, он его канатом вязал. Так он себя терзал, потому что у него было чувство и любезность, а не только толстый рёв и дебошанство, как о нём говорили некоторые. Господин Густафсон играл ему, Павел Иванович тянул настой и смотрел поверх себя – на потолки, а они были штукатурены, по немецкой моде, а по самой середине мастер Пильман вывел ему голую девку, стоящую посреди цветов, и для смеха
188
Яман –худо, плохо; якши – хорошо (тат.).
189
На флейте-пикколо. (Примеч. автора.)
Павел Иванович смотрел теперь на её живот, потом на стены с индийскими выбойками, а выбойки были уже кое-где и початы, забрызганы и прострелены, для шутки.
Он ел много, еда была дарёная, от разных дворов: от венского двора метвурст [190] и оливки, а от датского анчовисы и копчёные сельди из бочонка; как он много пил теперь вина, то ел без всякого разбору, и венское и датское, а кости бросал под стол и слушал музыку.
Звук пикульки был такой тонкий и круглый, как бы голос какой девицы, человеческий голос, который всё изображал разные чувства, юлил, плакал, вертелся, как завойное шило, тоньшел даже до свиста, а там опять толстел, и потом даже стал как бы другой человек в этой комнате, другой, не шведский господин Густафсон. И после того как швед сыграл свою мутительную, до слёз, музыку, – Павел Иванович вдруг остановил шведа и выслал его вон. Он вдруг подумал, что, эх, хорошо было бы, если б именно он сейчас был главным советником, а не Данилыч. Вот это было бы хорошо. А потом опять' стал считать: Апраксин – обжора, вор, и другие – и вдруг – от музыки и от настою – он вошёл во мнение: что ведь и Данилыч на своём Васильевском острове теперь сидит и тоже считает. А кого он другого может насчитать? Всё те же, и ещё он сам, Павел Иванович, на придачу. И на ком тогда станет? Потому что стать-то нужно на ком-нибудь. И пойдёт в боярскую толщу. А если пойдёт, так вернёт из Сибири Шафирова, Шаюшкина сына; он на Долгорукой женат и всех ему бояр перетянет. А вернёт Шаюшкина сына, отымут у Пашеньки Мишин остров, который был от того взят и ему подарен. Три мазанки! Море! Роща берёзовая! А не бывать Шаюшкину сыну с Алексашкою в царях! А не возьмут площадного человека!
190
Итальянская колбаса.
А были бы купцы, магистрацкие люди, да мастеровые, да чернь!
Го-го-го-го!
Вот тут и началось настоящее шумство.
2
Его свезли в куншткамору ночью [191] , чтобы не было лишних мыслей и речей. Уставили ящик со всею снастью в крошни, закидали соломой и отвезли в Кикины палаты. Едут солдаты во тьме, везут что-то. Может быть, фураж, и никому нет дела.
Несли все сторожа, да и двупалые помогали. Они были сонные, ещё не рассвело, и помощь от них была какая? Они светили. Держали в клешнях своих самые большие свечи, которые были в Кикиных палатах, и старались, чтоб ветер не задул.
191
Восковую фигуру Петра I отвезли в Кунсткамеру Академии в 1732 году, через 7 лет после его смерти, при перевозке механизм был повреждён, и она более не двигалась.
А в палатах очистили большой угол, передвинули оленя да перенесли три шафа [192] . Два дня вешали там завесы, набивали ступени; обили их алым сукном с позументами. И одели всё красной камкою, для предохранения от пыли. Уставили работы господина Лебланка навес с лавровым суком и с пальмовым. На куполе была подушка деревянная, взбитая, со складками, как будто её сейчас с постели взяли, – так её сделал господин Лебланк, – на подушке царская корона с пупышками, а над короною стоит на одной ноге государственная птица, орёл, как бы к морозу или собирается лететь. Во рту лавровый сук, в когтях – литеры Пе и Пе.
192
Шаф (от нем. schaffen – делать, создавать) – шкап (Примеч. автора.)
Когда уставляли, поломали лавровый сук и одно крыло. Лебланк чинил, замазывал и получил за починку особо. Он за этот навес и за болванку получил немалые деньги и теперь собрался уезжать.
Поднимали даже полы, и господин механикус Ботом пустил там разные железные прутики и пружины, подпольную снасть.
И усадили. Смотрел он в окно. А по бокам уставили шафы с разным платьем, тоже его собственным, подвесили к окну гвинейского попугая. Поставили в углу собачек: Тиран, Эоис и Лизет Даниловна.
Так он её называл, эта Лизет была как будто бы родная сестра Данилычу. Это он так говорил в шутку и в смех. А она была собака, рыжая, аглицкой породы.
А в углу – лошадь, тоже Лизета, – но она облезла, и её покрыли попоной, а на попоне тоже литеры Пе и Пе.
Но потом пришли в сомнение. Собака ещё ничего, собак в палаты не только допускают, особенно немецкие люди, но ещё и кости им бросают, как прилично образованным людям, и если собаки учёны, они носят поноску, выказывают свой ум и так радуют гостей. Но лошадей в палаты пускал разве только Калигула [193] , император римский и такой, что лучше его не поминать. Нельзя преобращать важное зрелище в конское стойло. Хоть и любимый конь и участвовал в Полтавском бою, но облез, и от него пойдёт тля. И вскоре лошадь Лизету убрали вон, и с попоною.
193
Калигула Гай (12 – 41) – римский император, жестокий и властолюбивый. Он выстроил дворец для своей лошади и хотел присвоить ей титул консула.