Экипаж «черного тюльпана»
Шрифт:
Мы стоим онемевшие: прилетели из Ташкента, где два дня нежились в гостинице, прямо на войну… И вдруг — мелкой противной дрожью у меня затрясло колени, в легких перестало хватать воздуха, и я задышал часто, стараясь справиться с бешено колотившимся сердцем: где Анна? Где она была при обстреле? Я бросил все, побежал в деревню к знакомому кунгу. Он был закрыт, на стук никто не отвечал. Возле земляного бруствера, на границе жилой зоны, — воронка от взрыва, разбросаны столбы ограждения.
Надо идти к Сухачеву. Вряд ли он дома, скорее всего — в штабе.
Вижу Сухачева, выходящего из штаба вместе с комэсками.
— Саша! — кричу я.
Он поворачивается ко мне, подходит.
— Не волнуйся, старик… Она ранена легко, ее отвезли в госпиталь, чувствует себя нормально.
Что я слышу? О ком он говорит? У нас общих знакомых Фира и… Лена.
— Ты о ком? — с ледяным спокойствием спрашиваю я.
— Что ты дурачком прикинулся? Аньку ранило осколком в спину. Хорошо, что на излете, вошел неглубоко.
— Где она?
— В госпитале. После построения возьмем машину, поедем.
Мы идем к гостинице. Развороченный, обугленный кусок стены. Саша ведет меня в комнату Фиры: дверей здесь нет и комнаты нет…
Там, где стояла кровать, — почерневшие, скрученные трубки железа, куски панцирной сетки. Растерзанный старый «зилок», из которого мы доставали шампанское, — лежит на боку. Саша показывает на дыру в стене: «Сюда влетела фосфорная мина, упала на кровать».
В двери показался Большаков вместе с Фирой.
— Земфира Феоктистовна, вы нашему эскулапу должны теперь каждый день ноги мыть…
Большаков подозвал к себе Сухачева. Я стоял рядом с дыркой, разглядывая ее края, перед моими глазами рисовались картины одна ужаснее другой: Аня лежит на земле в луже крови… Подошла Фира:
— Вот на этой кроватке, Леня, я могла оказаться в тот вечер… Завалился Сашка, говорит: «Пойдем на день рождения». Я ему: «Голова болит, лягу отдыхать». Так ты ж знаешь этого мосластого, ухватил за руку, потащил насильно.
Я не мог дождаться, пока командир закончит говорить с Сухачевым. Пятнадцать человек в эту ночь погибло и примерно столько же ранено, вот что я понял из их короткого разговора.
Мне снился сон. Из тех редких, когда понимаешь, что все происходящее привиделось, но настолько реально, что хочешь досмотреть до конца. Обычно это никогда не удается…
Я стою по колено в прозрачной воде с удочкой. Вижу, как окуни с красными полосками на спинках вьются возле крючка с насаженным на него червяком. Излучина реки залита ярким солнечным светом. Одна ее сторона, там, где я стою, — мелкая, песчаная, другая, где растут деревья, — обрывистая, видны подмытые водой корни, под которыми в норах водятся раки.
Косы ивы спускаются к самой глади воды, крылышки стрекоз мелькают рядом с камышом, на мелководье. Множество неизвестных мне больших птиц, похожих на морских чаек, с криками кружат надо мной, поджидая улов. Там, на другом берегу, среди ветвей, я вижу лицо Ани. Она улыбается, машет мне рукой. Я начинаю идти к ней, вода поднимается к моему подбородку, к глазам… Пробегает какая-то рябь (по воде или в моих глазах?)… Все пропадает. Да, это излучина маленькой речки Битюг, где я когда-то в детстве ловил рыбу. Я редко вспоминал эту речку. Зачем она явилась в моих снах вместе с Анной? И откуда в средней полосе России такие птицы?
Недавно она дала мне прочитать строки из дневника Михаила Пришвина:
— Леня, ты птица небесная… Вот читай, тут о тебе. А может и о нас всех…
Я взял тетрадку: «Посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им жить? Летят — шишки под крыльями, повеселятся денек весной — и в гнездо, сиди — не шевелись, а потом вывели — таскай весь день червей. Выкормили — опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И пожить, и поесть птице не радость, кругом враги: клюнет и оглянется. А после всего этого посмотри на нее — и нет краше ничего на земле, и нет ничего свободнее…» На птицу — может быть, но на людей смотреть не хотелось. Во мне поселилось ощущение, что человек по природе — пакостник.
Вечером в госпиталь мы с Сухачевым не попали, приехали на следующий день утром. Аня лежала в палате на шесть коек с двумя женщинами, больными гепатитом. Всех троих готовили к отправке в Союз. Молодой врач-хирург заверил нас: «Она — вне опасности. Осколок извлечен, рана обработана. Теперь все зависит от нее. Через два-три дня можно отправлять в Ташкент».
Она не лежала, а сидела на специальной койке, пополам переломленной, чтобы можно было опереться. Ее лицо было бледнее подушки, руки лежали поверх одеяла, и, когда мы вошли, она подняла их к груди, словно закрываясь.
Зеленые глаза забились в ресницах, словно пойманные птицы, и спрятались от нас…
Я готовил себя к этой встрече и решил, что буду выглядеть бодрячком: никаких лишних слов — только шутки. Я не ожидал, что этим глазам будет больно нас видеть, и, бросив пакет с провизией на стул, взял ее руку:
— Ну что ж ты, стюардесса, подставляешься? Хорошо, что все так удачно…
Она смахнула слезинку, заулыбалась.
— Да, все хорошо. Но я не хочу в Ташкент, не хочу домой…
— Успокойся. Я сам отвезу тебя, а когда выздоровеешь — заберу обратно. Договорились?
Она молча сжала мою руку, и я поцеловал ее в губы, смоченные соленой влагой…
Полк вытянулся в строю, отдавая дань уважения Большакову. Он убывает в Москву за новым назначением. Слова незабываемой песни, которую я пел, когда был мальчишкой, возникают сами по себе, рождаясь где-то внутри: «Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет?».
Тяжелые кисти полкового знамени бьет о древко афганский ветер. Кто знает, сколько бомб высыпал полк при Большакове, сколько патронов израсходовал? Эти данные строго учтены у аккуратных штабистов…