Элегия мертвых дней
Шрифт:
– Эй, учитель!.. Потише там…
Назад – к примитивности… Ухожу из этого мира… Все тот же инстинкт человека-кокона: изолироваться от окружающего, замкнуться в себе, погрузиться как можно глубже, пусть даже ценой исчезновения навек. Естественно, выйдя из запоя, мой знакомый снова, как пробка, всплыл на поверхность, только сменил место работы. Но было много и таких, кому всплыть так и не удалось.
Корчма на Пиротской и кабак в глубине двора были берлогами на дне бездны. Но они не были исключением. Такая же берлога близ крытого рынка носила название „Морг". Ее окрестили так потому, что там царила невыносимая духота, и еще потому, что ее завсегдатаи вряд ли могли рассчитывать на долголетие. Человека, попавшего сюда впервые, по вполне объяснимым причинам
Компанией, из-за которой я, бывало, хаживал сюда, верховодил Талей, здоровенный бугай с невероятно вместительной утробой, по крайней мере в отношении спиртного. По неписаному закону у каждой кабацкой компании был свой неофициальный, но общепризнанный вожак. Компании были разные, вожаки так же, но один принцип оставался неизменным: вожаком становился человек, пользовавшийся авторитетом, а под этим, между прочим, подразумевалось и то, что он пьянел медленнее, чем остальные. В корчме в глубине двора верховодил Гошо Свинтус, в „Трявне" – Замбо, в „Шевке" – Ламар, а в „Морге" – Талей. Если бы в один прекрасный день вожаки вздумали потягаться силами, то, я уверен, Талей всех заткнул бы за пояс.
За столом Талей не любил вдаваться в досужие разговоры, но если даже и вдавался, то они отнюдь не сводились к сентенциям о смысле жизни. Это были простые и деловые люди, без потуг на артистическую изысканность. Один из них, завидев меня, всегда восклицал:
– Мы не умеем сочинять стихи. Самое большое, на что мы способны, это нализаться…
Реплика встречалась одобрительными возгласами остальных присутствующих, убежденных, что пьянство есть высшая форма творческой деятельности, причем в любом случае гораздо более полезная, чем стихоплетство.
Талей, как и большинство здоровяков атлетического сложения, был сущим добряком и всегда встречал меня с распростертыми объятиями, хотя и несколько опасался, что я, будучи подшофе, могу погрузиться в какую-нибудь серьезную тему и всем наскучить. Здесь не мудрствовали, здесь пили основательно и без лишней суеты, так что вздумай я угнаться за принятыми здесь темпами, меня через пару часов вполне могли вынести на носилках.
Берлоги на дне бездны были мрачными, иногда даже ужасающими, но не знаю почему, я заходил сюда чаще, чем в артистические заведения типа „Луки", „Пальмы", „Бродяги" и прочих. Может, потому, что в артистических заведениях часть посетителей собиралась не для того, чтобы выпить, а для того, чтобы пофасонить. То была другая разновидность кабацкой фауны – люди, которых хлебом не корми, но дай порисоваться. Такой посетитель за одной рюмкой ракии или вина обменяется со знакомыми или с шапочно знакомыми тремя дюжинами приветствий и улыбок, намелет вздору с три короба, все содержание и единственный смысл коего сводится к тому, чтобы обратили внимание на его собственную персону, он кокетничает тем, как небрежно забрасывает ногу на ногу, держит мундштук и поднимает бокал, как поблескивает на солнце его перстень. Завсегдатаи берлог, может, и не отличались высокой духовной культурой, но по крайней мере не скрывали этого.
Надо сказать, что в Софии того времени было полным-полно всяких кабаков, у города даже была собственная кабацкая география, начиная с заведений для богатой клиентуры такого рода, как „Элита", продолжая квартальными, не менее известными пивнушками типа „Длинной" или „Широкой" и кончая берлогами на дне, теми, о которых
Мой личный кабацкий опыт берет начало как раз в подобной мерзкой дыре самого низкого пошиба, находившейся на улице Раковского, над входом не было вывески, так что мы называли ее „Новая Болгария", ибо надо было же хоть как-то ее называть. Мне кажется, мы выбрали это заведение потому, что оно было в двух шагах от квартиры Саши Вутова и к тому же шкалик ракии здесь стоил на лев дешевле, чем в центральных кабаках.
– Не ракия, а пойло, – сказал бы, наверное, Славчо Минков, весьма привередливый в отношении качества напитков.
Мы не привередничали, но я так и не смог полюбить спиртное из-за его вкусовых качеств и, потребляя его, едва сдерживал брезгливую гримасу; между нами говоря, я с превеликим удовольствием предпочел бы стакан холодного лимонада, но, к несчастью, от лимонада не опьянеешь. Может быть, именно то обстоятельство, что вино так и не превратилось для меня в амброзию, а осталось наркотиком, и помогло мне отринуть его, когда мне еще не стукнуло и тридцати.
Итак, мы с Сашей и еще парочкой приятелей заходили в „Новую Болгарию", разумеется, имея при себе не меньше десяти левов на нос, поскольку „червонца" в принципе нам хватало: пять шкаликов виноградной ракии – и ты уже в состоянии невесомости.
Сейчас, по прошествии стольких лет, я уже не могу вспомнить, как и почему оказался в кабаке в первый раз. То был не более чем случайный эпизод, из разряда мелких, на первый взгляд, и трудно поддающихся объяснению событий будничной жизни. Это все равно, как если бы ты провалился в яму или же споткнулся о камень по неосторожности. Или подцепил заразную болезнь, будучи уверенным, что она липнет только к другим, а тебя минует.
Мне трудно сказать, что это было – обезьянничание или пижонство, отвращение от прозы жизни или наивная жажда восполнить ее, литературное влияние богемы или псевдоромантический порыв, чувство солидарности с такими же оболтусами, как ты сам, или же неприятие мещанского благоприличия взрослых – да и не все ли равно, что это было?! Когда человек апатично позволяет себе опускаться на дно, тому всегда найдется множество причин, но копание в них создает впечатление, будто пытаешься найти себе оправдание.
В сущности, в „Новой Болгарии" было положено всего лишь начало, а продолжение последовало в „Трявне", где с раннего утра до позднего вечера заседала компания Замбо. Заседала при наличии полных бутылей, а после опорожнения оных билась над проблемой последующего их наполнения.
Если компашка Гоши Свинтуса являла собой образчик депрессивного состояния, вызванного хроническим отравлением организма, то компашка Замбо могла бы послужить иллюстрацией приподнятого настроения на более ранней стадии – стадии острой интоксикации. Здесь, по крайней мере в первые годы, завсегдатаи кабачка любили драть глотку, так что порой было трудно вставить слово, ввязывались в словесные баталии, читали стихи и пели песни, а иногда устраивали потасовку с сидевшими за соседними столиками. Относительное затишье наступало лишь на время, когда оркестр играл какую-нибудь русскую мелодию.
Здесь, по крайней мере в первые годы, царила атмосфера, более приличествующая литературному кружку, нежели сборищу гуляк. Замбо скороговоркой читал свои рассказы-монологи, нацарапанные химическим карандашом на казенных бланках. Сашо Вутов декламировал с полузакрытыми глазами, будто пытаясь отгородиться от задымленного кабацкого интерьера, выпростав руку, точно он не описывал пейзаж, а живописал его:
Туманы нисходят… И вечер шумит… И ветры приносят с собою дожди…