Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
Празднества по случаю коронации послужили поводом для улаживания маленького семейного дела: Елизавета пригласила к себе матушку Разумовского Наталью Демьяновну, а также и сестер фаворита; эти украинские крестьянки получили право занять почетные места на церемонии в Успенском соборе. Старуха не узнала своего сына, разодетого в ослепительный полукафтан и несущего шлейф за императрицей. Хотя и ее саму тоже принарядили, как важную даму-щеголиху: в ту пору ходил слух, что после этого, проходя мимо зеркала, она подумала, будто видит перед собой Елизавету собственной персоной. Последняя приняла свою без пяти минут свекровь со словами: «Благословен плод чрева твоего!»{213} Ведь прибытие Натальи Разумовской имело и другую цель: ей предстояло присутствовать при тайном венчании своего сына и дочери Петра Великого. Где именно совершилось это событие, в точности не установлено: может, в Перово (селение близ Москвы), может, в столичном предместье Петровское. По некоторым свидетельствам, любовники соединились брачными узами аж в самой Троице-Сергиевой лавре, а таинство совершил архимандрит Кирилл Флоренский, еще один мимолетный воздыхатель царственной невесты. Впрочем, это предположение маловероятно, ведь такая свадьба не прошла бы незамеченной. Стоит поразмыслить о мотивах, побудивших царицу к столь экстравагантному шагу. Возможно, тут были замешаны интриги Бестужева, заинтересованного в браке Елизаветы с человеком, начисто лишенным какого-либо политического веса. Ведь таким образом он устранял со своего пути некоторых опасных соперников вроде Воронцова или Лестока. А может быть, это была идея царицына исповедника Лубянского, который был в восторге от того, что в этом украинском красавце нашел истового поборника православной церкви. Официально признанным супругом царицы Разумовский
Коронация в глазах Елизаветы приобретала особенное значение: эта церемония посредством разветвленной системы библейских и мифологических символов должна была устранить малейшие сомнения в весомости ее прав. Конечно, от большинства населения огромной России, в тот момент как бы привлеченного ею в союзники, смысл всей этой символики ускользал, зато дипломатический корпус и знатные гости, которых Елизавета таким окольным путем желала убедить, что Россия безупречно войдет в семью европейских народов, не должны были остаться равнодушными. Петр I женился вторично по любви и освятил свой брак коронацией новой супруги. Его дочь не видела никаких препятствий к тому, чтобы заключить с молодым крестьянином брак, неподобающий в глазах общества. Исполненная самонадеянности благодаря полноте своей власти, она никоим образом не согласилась бы, чтобы какой-то мужчина, император или принц-консорт, мог затмить ее. Русской царевне не давал покоя жребий Марии Терезии, из прагматических соображений названной наследницей империи Габсбургов, но после смерти своего отца сверх ожиданий утвердившейся на престоле. Нисколько не боясь, что ее постигнет участь Анны Иоанновны — та, разумеется, была самодержицей, но зависела от решений троицы сановников, жаждущих власти, — Елизавета хотела быть единственной законной наследницей отцовской империи. Возродив в собственном лице политическую, религиозную и юридическую власть Петра, она, подобно Астрее, должна была демонстрировать миру свое одиночество.
Отличия этой церемонии от коронации французских монархов значительны{215}. Императрица возлагает на себя высочайшую духовную миссию: она не только посредница между Богом и страной, но и руководит деятельностью церкви. Однако царь не волшебник: от его персоны не ждут таких чудес, как исцеление золотушных, практиковавшееся при восхождении на престол французского монарха. Сакрализация российских императоров (такой титул сделался официальным лишь с 1721 года, с коронации Петра I, за которой последовала в 1724 году коронация Екатерины I) берет начало от родителей Елизаветы, отнюдь не восходя, как на Западе, к средневековой традиции. Церемонии интронизации не предшествовало никакое волеизъявление знати: ритуал совершился сам по себе и сам себя узаконил. Сама по себе последовательность его этапов также исполнена значения, указывая на основной момент: волю Божью. Во Франции помазание является первым этапом церемонии; за ним следует вручение знаков верховной власти, коронация и восхождение на трон; наконец, церемония завершается мессой и причастием. На Руси в XVIII веке в ней не участвуют атрибуты, указывающие на власть закона, жезл правосудия и царское ожерелье — символ веры. Держава, скипетр, печать и корона были вручены Елизавете по ее же собственному приказу. Вдобавок помазание предшествовало таинству причастия Святых Даров. Вступив в алтарь, императрица присвоила себе все функции разом — как духовную, так и мирскую власть! Церемониал в его русском варианте отражал не столько тенденцию перехода своего религиозного смысла к политике, сколько идею слияния этих двух начал, включая сюда и самое справедливость, излучаемую персоной властителя. Этот же симбиоз сквозит в аллегорических изображениях, украшавших врата, ковры и гобелены, выставляемые напоказ во время процессии.
Детали церемонии известны нам благодаря усилиям Якоба фон Штелина, члена Академии наук, которому была поручена организация фейерверков и представлений. Он их увековечил в блистательном альбоме, созданном под влиянием «Истории помазания и коронации наших монархов в Реймсе, начиная с Хлодвига и кончая Людовиком XV», выпущенной в 1722 году каноником Реньо. Произведение фон Штелина, выпущенное в свет в 1550 экземплярах, было распространено по канцеляриям, коллегиям, монастырям, затем его стали дарить посланцам чужеземных монархов, дабы тем самым обеспечить ее императорскому величеству вечную славу{216}. Альбом открывался гравюрой, где императрица была представлена в мантии, короне, со скипетром и державой. Елизавета изображалась без каких-либо аллегорических фигур и символов — одна, в своем дворце; ее персона сама по себе служила гарантом незыблемости власти. Русская императрица стремилась утвердить свою легитимность в глазах европейских дворов посредством тщательнейшего соблюдения ритуалов, предусмотренных протоколом, имитирующим западные традиции, но не пренебрегающим и непреложным наследием старины, идущим, по сути, не столько от Византии, сколько от российской ортодоксальности. Так, настояв на своем непременном триумфальном въезде в столицу по Тверской, наводненной вездесущей гвардией и прочими войсками, она тем самым не преминула напомнить о победоносном возвращении Петра Великого в Москву после Полтавской битвы, совершившемся через несколько дней после рождения Елизаветы. Царевна постаралась также оживить в памяти населения коронацию ее матери — церемонию, когда военщина оттеснила священников на второй план и не митрополит, а сам Петр возложил на голову жены императорский венец.
Современники не слишком вдавались в вопрос о том, подобает ли женщине занимать столь высокое место в церковной иерархии, хотя она при этом не постеснялась ущемить интересы представителей высшего духовенства, присвоив их функции. Впрочем, исследователи наших дней тоже еще всерьез этой темой не занимались{217}. А между тем российская специфика XVIII столетия, несомненно, заслуживает того, чтобы о ней поразмыслить. Европейская (французская) модель, предполагающая, к примеру, частичную идентификацию монарха с Иисусом Христом, никоим образом не приложима к тому, что происходит на пространствах по ту сторону болотистой долины Припяти, хотя русская имперская символика также намекает на то, что основная миссия правителя — установление божественной справедливости на земле, предназначение посредника, передающего дольнему миру веления, ниспосылаемые свыше. На памятной медали, отлитой в честь восхождения Елизаветы на российский трон, мы видим ее в окружении воинов принимающей корону из рук Провидения — аллегорической фигуры, парящей в облаках: таким образом, императрица приемлет венец от щедрот Господних, но при содействии своих верных подданных{218}. В первом манифесте, опубликованном ею после государственного переворота, настоятельно подчеркивалось, что царевна пользуется народной поддержкой. Но каким образом Елизавета сумела прибрать к рукам, притом во всей полноте, роль, подобающую монарху с точки зрения понятий, сложившихся на Западе, и благодаря этому войти как равная в круг европейских правителей? Эта молодая женщина сама взяла корону и возложила ее на себя, что в данном случае не означало ни разрыва с церковью, ни попытки демонстративно поставить государство выше церковных институтов; в ее лице соединились религиозная и светская власть, но сверх того она выступила как продолжательница старомосковских традиций, одновременно воплощая собой крепнущий самодержавный абсолютизм{219}.
ПРЕДАТЕЛИ,
Начиная с весны 1742 года придворная жизнь, по-прежнему перенесенная в Москву, вошла в обычную колею. Императрице нравилось окружать себя иностранными послами, чтобы сыграть в «квинтич» (своего рода «очко», только не до 21, а до 15): Шетарди, англичанин Сирил Вич, австрийцы Ботта и Мардефельд увивались вокруг молодой царицы, плененные ее грацией и любезностью. У всех были на устах судебные процессы против «немцев», сначала приговоренных к смерти, потом высланных в Сибирь благодаря личному вмешательству императрицы. Прогерманская придворная группировка, судя но всему, была обезглавлена, сторонники Австрии, на которых Елизавета косилась с подозрением, сочли за благо помалкивать{220}. Фридрих II, по-прежнему недоверчиво настороженный, догадывался, что положение шаткое{221}. Приверженность царицы к Франции держалась только на ее личной симпатии к Шетарди, с которым, как поговаривали злые языки, у нее была легкая амурная интрижка.
В первое время французский дипломат умело подогревал признательность к нему государыни. Он, что ни день, норовил ей напомнить о моральном и материальном вкладе Людовика XV в дело восстановления в России порядка и справедливости: своим счастьем Русь была обязана Версалю, и он рассчитывал извлечь из этого выгоду{222}. Однако миролюбивая, добродушная Елизавета помнила и о том, что Франция, стремясь ускорить падение Брауншвейгского дома, не пожалела средств на развязывание войны между ее страной и Швецией. С тех пор прошло два года, а конфликт все еще не был урегулирован: Швеция и Россия продолжают отрывать друг от друга клочья территории{223}. Сенаторы получают приказ следить за тем, как ведутся военные действия, и обеспечивать своевременную доставку кормов для лошадей, провизии и денег для солдат. Генерал-аншеф Кейт и фельдмаршал Ласси шлют ее величеству донесения об успехах русского оружия, однако и жалобам на недостаточное снабжение войск конца нет.
Императрица требует, чтобы переговоры со скандинавскими соседями относительно территориальных претензий были поскорее доведены до конца. В этом вопросе дочь Петра Великого настаивает на условиях Ништадтского договора: она отказывается уступить Финляндию, считая, что в этом случае город Петербург оказался бы не защищен от любых враждебных посягательств{224}. Устные Елизаветины посулы 1740 года, по-видимому, совершенно забыты, и недаром. Может ли Франция вынудить Россию возвратить когда-то завоеванные территории? Нельзя и помыслить о том, чтобы упустить Швецию, столь ценную союзницу в этой войне за австрийское наследство. Не забыта и мечта о Восточном редуте, территории, объединяющей Польшу, Швецию и (если позволит обстановка) Данию с целью охранить Россию. Амело замыслил вести двойную политическую игру: с одной стороны, подстрекать Стокгольм к продолжению войны со славянским соседом, с другой — уверять этого последнего, что поддержка Франции ему обеспечена. Русские между тем с легкостью одерживают победу за победой — и опустошают Финляндию. Один офицер похвалялся, что сжег 97 финских селений, попутно уничтожая все житницы, убив 300 человек и взяв в плен четверых{225}. Шетарди, не спросив позволения у Версаля, посоветовал шведу Левенгаупту положить конец этой бессмысленной бойне. Елизавета с пониманием относилась к желанию Франции, чтобы ее договоры со Швецией были соблюдены, но не хотела уступить ни пяди территории. И была уверена, что Людовик ее поймет. И что же? Версаль подбил Турцию вступить в войну на стороне своих союзников — шведов. Хуже того: Франция подписала оборонительное соглашение с Данией, которое шло вразрез с интересами Голштейнского дома, то есть Петра, наследника тропа Романовых! Шетарди совсем растерялся, он уже не знал, какому святому молиться. Как теперь убедить Елизавету в искреннем расположении Людовика, да и в собственной доброй воле?
Между тем именно Шетарди было поручено вести переговоры со шведами, представляя позицию Франции, да заодно и России. Амело, проявив известное легкомыслие, возложил на этого якобы тонкого знатока полночных стран всю ответственность. Между тем маркиз, будучи приближен к императрице и вовлечен в формирование ее первого правительства, увяз в русской политике как в болоте. Его двойственное положение на переговорах в Або (1743 год), где он официально фигурировал как француз и одновременно как русский, тормозило ход переговоров. Шетарди путался в собственных стратегиях, тщетно пытаясь уравновесить требования «своей» государыни и заботы французского монарха о справедливой дипломатии{226}. В Або Швеция, поддерживаемая Францией, выдвинула завышенные требования: Елизавета рисковала потерять Карелию. Бестужев, пользуясь таким поводом, принялся чернить не в меру предприимчивого посла: мол, Людовик возомнил себя арбитром в политике северных держав, он манипулирует Россией при посредстве Шетарди. Надо не допустить вмешательства его христианнейшего величества в эти дела. Весьма расстроенная, государыня объявила, что очень важные причины побуждают ее отказаться от посредничества Франции в отношениях северных держав. Русским агентам в главных европейских столицах была роздана циркулярная нота, требовавшая, чтобы тамошние правительства воспротивились вмешательству Людовика в переговоры, затрагивающие Швецию{227}. Императрица настаивала теперь на прямых контактах: она послала в Або на смену своему благодетелю старого генерал-аншефа Румянцева, русского представителя в Стокгольме Люберса, бывшего посла в Константинополе Неплюева и генерал-прокурора Трубецкого. Этот зубастый квартет был призван противостоять непомерным амбициям Версаля{228}.
Батальон советников императрицы, таких же корыстных интриганов и карьеристов, как и маркиз, вскоре разделился на две крупные группировки: с одной стороны сторонники Габсбургов или Англии, с другой — приверженцы Бурбонов, в ту пору ненадолго сблизившихся с Гогенцоллернами. Возникло организованное сопротивление франкофильскому режиму; возглавил это тайное течение Алексей Бестужев-Рюмин, получавший от Англии финансовую поддержку. Дружба, пусть и не свободная от соперничества, между Шетарди и Акселем фон Мардефельдом, представителем Фридриха II, вскоре еще более усложнила двойную политическую игру француза. Ситуация, сложившаяся в Центральной Европе, особенно война в Силезии, Елизавете нравилась не больше, чем Людовику XV. Шетарди по приказанию Амело, противоречившему его глубокому внутреннему убеждению, должен был очернить в глазах царицы Фридриха II: дескать, его христианнейшее величество, этот «философ из Сан-Суси», злоупотребляет присутствием на германской территории войск ее христианнейшего величества, чтобы свести счеты с соседями, в числе которых курфюрст Фридрих Август Саксонский, он же — король Польши, носящий в этом качестве имя Августа III (и он тоже смог взойти на польский трон только благодаря российской интервенции в защиту его интересов). В длинной беседе с глазу на глаз Шетарди в пророческом тоне живописал перед Елизаветой раздел Польши, который наглый Фридрих произвел за спиной России. Перешагнув этот этап, воинственный король, как ни крути, непременно внесет царицыну империю в список своих грядущих завоеваний: экспансионистская политика Гогенцоллернов со дня надень приведет к тому, что они позарятся на Курляндию, и тут-то войско Фридриха окажется у ворот Петербурга. Однако Елизавета не попалась на удочку — ни обаяние маркиза, ни его угрозы не возымели ожидаемого действия. Природная уравновешенность побудила ее столковаться с противницей Версаля Марией Терезией и содействовать установлению мира в Германской империи. Дочь Петра отказалась от вмешательства в то, что творилось на полях сражений, и предпочла прибегнуть к дипломатии, дабы прекратить войну, развязанную против желания России{229}. 28 июля 1742 года между Австрией, Англией и Пруссией был подписан договор о перемирии; русская правительница пожелала присоединиться к нему, дабы скрепить доброе согласие, дружбу и гармонию, объединяющие Пруссию и Австрию{230}. Освоив роль «величайшего монарха всех времен», она терпеливо выжидала, предоставив действовать Бестужеву, который послеживал за хитросплетениями франко-прусских интриг, выискивая слабые места и обдумывая, какие еще удары можно нанести. Что до Шетарди, он, увлеченный, может быть, излишней фамильярностью, совершил серьезнейший промах: не принял в расчет петровский миф, легенду, столь много значившую для Елизаветы. Маркиз надеялся, что будет манипулировать женщиной, как он утверждал, не привыкшей к государственным делам, — а столкнулся с императрицей Всероссийской, надменной, упоенной собой и охотно доверившей бразды правления тому, чьи льстивые речи утверждали ее в помыслах о величии собственного призвания. Слова маркиза об уязвимости границ ее империи задевали царицу; постоянные напоминания о том, что она в долгу перед Францией, и намеки на чрезвычайную важность его присутствия при российском дворе и конце концов стали ее раздражать.