Елизавета. В сети интриг
Шрифт:
– Однако же не будем забывать о Морице Саксонском. Чем не жених?
Губы Екатерины чуть искривились.
– Понимаю вашу тягу к курляндцам, господин Остерман, однако же удивлена такой настойчивостью. Разве не решили мы, что после всех фокусов этому вьюношу не место среди монарших особ?
– Но, ваше величество, Курляндия…
– Нет уж! Довольно с меня Курляндии да этого молодца, в которого Анна Иоанновна, бедная вдовушка, влюблена до безумия. Мало того, что заморочил головы всем дипломатам европейским, так еще и втравил нас в авантюру. Вы знаете, сколько это стоило нам, граф? Лефорт, черт бы его побрал, хитроумный прожектер… И Александр Данилович не хуже, милый друг наш… Хорошо хоть Елизавета умна не по годам. Ее так просто с толку не сбить. И «очаровательному Морицу» это не удастся…
Прожектер Лефорт, представлявший в Петербурге интересы графа Саксонского, отстаивал их весьма своеобразно: вместо того чтобы выполнять прямое указание своего господина и вести переговоры о браке с Анной, он принял блистательное решение договориться о свадьбе с более молодой и красивой цесаревной Елизаветой. «Анна стара,
– Бог с ней, с Курляндией, важно сохранить мир на севере, – говорила она.
Отец Морица, курфюрст саксонский и король польский, не преминул этим воспользоваться: он мгновенно постановил присоединить Курляндию к Речи Посполитой. Тут уж ничего не попишешь: пришлось России опять вторгаться в Курляндию – теперь уже с восьмитысячным войском, – чтобы восстановить порядок и изгнать наконец герцога Морица…
«Надо что-то решать. Не в бирюльки, чай, играем. Накладно, да и глупо по всей Европе за женихами бегать, а пуще за такими, как Мориц. Решено, этот не годится. Зачем нам байстрюк? Пусть будет лучше Карл Август, хоть не так беспокоен. Да и поможет нам, верю. По крайней мере не так бестолков, надежда есть, что толк будет и поддержит он нас в конфликтах наших с соседями, ежели нужда придет…»
«Записная книга Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии», запись за 26 июня
Того ж числа пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился.
Из письма графа Румянцева
«…как царевич в те поры не домогал, то его к суду, для объявки приговора, не высылали, а поехали к нему в крепость: светлейший князь Александр Данилович, да канцлер граф Гаврило Головкин, да тайный советник Петр Андреевич Толстой, да я и ему то осуждение прочитали. Едва же царевич о смертной казни услышал, то зело побледнел и пошатался, так что мы с Толстым едва успели его под руки схватить и тем от падения долу избавить. Уложив царевича на кровать и наказав о хранении его слугам да лекарю, мы поехали к его царскому величеству с рапортом, что царевич приговор свой выслушал; и тут же Толстой, я, генерал-поручик Бутурлин и лейб-гвардии майор Ушаков тайное приказание получили, дабы съехаться к его величеству во дворец в первом часу пополуночи.
Недоумевая, ради коея вины сие секретное собрание будет, я прибыл к назначенному времени во дворец и был введен от дворцоваго камергера во внутренние упокои, где же увидел царя, седяща и весьма горююща, а вокруг его стояли: царица Екатерина Алексеевна, Троицкий архимандрит Феодосий от Александроневского монастыря (его же царь, зело уважая, за духовника и добраго советывателя имел), да Толстой, да Ушаков; а не было только Бутурлина, но и тот приездом не замедлил.
А как о нашем прибытии царю оповестили, ибо ему замногими слезами то едва ли видно самому было, то его величество встал и, подойдя к блаженному Феодосию, просилу него благословения, на что сей рек: „Царю благий, помысли мало, да не каяться будеши?“ А царь сказал: „Злу, отчесвятый, мера грехов его преисполнилась, и всякое милосердие от сего часа в тяжкий грех нам будет и пред Богом и предславным царством нашим. Благослови мя, владыко, на указзело тяжкий моему родительскому сердцу и моли всеблагаго Бога, да простит мое окаянство“. Тогда Феодосии, воздев руки, помолился и, благословивши царя, глагола: „Да буде тволя твоя, пресветлый государь, твори, яко же пошлет тиразум сердцеведец Бог“. Тогда царь приблизился к нам, в недоумении о воле его стоящим, и сказал: „Слуги мои верные, во многих обстоятельствах испытанные! Се час наступил, да великую мне и государству моему услугу сделаете. Оный зловредный Алексей, его же сыном и царевичем срамлюся нарицати, презрев клятву пред Богом данную, скрыл от нас большую часть преступлений и общенников, имея в уме, да сие последнее о другом разе ему в скверном умысле на престол наш пригодятся; мы, праведно негодуя за таковое нарушение клятвы, над ним суд нарядили и тамо открыли многия и премногия злодеяния, о коих нам и в помышлении придти не могло. Суд тот, яко же и вы все ведаете, праведно творя и намногие законы гражданские и от Святого Писания указуя, его, царевича, достойно к понесению смертныя казни осудил. Вам ведомо терпение наше о нем и послабление до нынешняго часа, ибо давно уже за свои измены казни учинился достоин. Яко человек и отец, и днесь я болезную о нем сердцем, но, яко справедливый государь, на преступления клятвы, нановыя измены уже нетерпимо и нам бо за всякое несчастиеот моего сердолюбия ответ строгий дати Богу, на царство мя помазавшему и на престол Российской державы всадившему. Того ради, слуги мои верные, спешно грядите, убо к одру преступнаго Алексея и казните его смертию, яко же подобает казнити изменников государю и отечеству. Не хочу поругать царскую кровь всенародною казнию, но да совершится ей предел тихо и неслышно, яко бы ему умерша от естества, предназначеннаго смертию. Идите и исполните, тако бо хощет законный ваш государь и изволит Бог, в его же державе мы все
Не ведаю, в кое время и коим способом мы из царского упокоя к крепостным воротам достигли, ибо великость и новизна сего диковиннаго казуса весь ум мой обуяла, долго быя от того в память не пришел, когда бы Толстой напамятованием об исполнении царскаго указа меня не возбудил. А как пришли мы в великия сени, то стоящаго тут часового опознавши, ему Ушаков, яко от дежурства начальник дворцовыя стражи, отойти к наружным дверям приказал, яко бы стук оружия недужному царевичу, беспокойство творя, вредоносен быть может. Затем Толстой пошел в упокой, где спали его, царевича, постельничий да гардеробный, да куханный мастер, и тех, от сна возбудив, велел немешкотно от крепостного караула трех солдат во двор послать и всех челядинцев с теми солдатами, якобы к допросу, в коллегию отправить, где тайно повелел под стражею задержать. И тако во всем доме осталося нас четверо, да единый царевич, и той спящий, ибо все сие сделалось с великим опасательством да его безвремянно не разбудят. Тогда мы, елико возможно, тихо перешли темные упокой и с таковым же предостережением дверь опочивальни царевичевой отверзли, яко мало была освещена от лампады, пред образами горящей. И нашли мы царевича спяща, разметавши одежды, яко бы от некоего соннаго страшнаго видения, да еще по времени стонуща, бо, и в правду, недужен вельми, такчто и Святого Причастия того дня вечером, по выслушанииприговора, сподобился, из страха, да не умрет, не покаявшись во гресех, с той поры его здравие далеко лучше стало и, по словам лекарей, к совершенному оздравлению надежду крепкую подавал. И, не хотяще никто из нас его мирного покоя нарушати, промеж собою сидяще, говорили: „Не лучше ли-де его во сне смерти предати и тем от лютого мучения избавити?“ Обаче совесть на душу налегла, да не умрет без молитвы. Сие помыслив и укрепись силами, Толстой его, царевича, тихо толкнул, сказав: „Ваше царское высочество! Возстаните!“ Он же, открыв очеса и недоумевая, что сие есть, седе наложнице и смотряще на нас, ничего же от замешательства[не] вопрошая.
Тогда Толстой, приступив к нему поближе, сказал: „Государь-царевич! По суду знатнейших людей земли Русской, ты приговорен к смертной казни за многия измены государю, родителю твоему и отечеству. Се мы, по Его царскаго величества указу, пришли к тебе тот суд исполнити, того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близ есть к концу своему“. Едва царевич сие услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь, но из этого успеха не возымев, нача горько плакатися и глаголя: „Горе мне бедному, горе мне, от царской крови рожденному! Не лучше ли мне родитися от последнейшаго подданного!“ Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: „Государь, яко отец, простил тебе все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но яко государь-монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог, боясь, да в некое злоключение отечество свое повергнет чрез то, того для, отвергши вопли и слезы, единых баб свойство, прийми удел твой, яко же подобает мужу царския крови и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих!“ Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекая детоубийцею.
А как увидали, что царевич молиться не хочет, то, взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас, кто же именно (от страха не упомню) говорить за ним зачал: „Господи! В руци твои предаю дух мой!“ Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Той же, мню, яко Бутурлин, рек: „Господи! Упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!“ И с сим словом царевича на ложницу спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, дондеже движение рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи, и что он тогда говорил, того никто разобрать не мог, ибо от страха близкия смерти ему разума помрачение сталося. А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, якобы спящаго, и, помолився Богу о душе, тихо вышли. Я с Ушаковым близ дома остались – да кто-либо из сторонних туда не войдет, Бутурлинже да Толстой к царю с донесением о кончине царевичевой поехали. Скоро приехала от двора госпожа Краммер и, показав нам Толстаго записку, в крепость вошла, и мы с нею тело царевичево опрятали и к погребению изготовили: облекли его в светлыя царския одежды. А стала смерть царевичева гласна около полудня того дня, сие есть 26 июня, якобы от кровенаго пострела умер…»
Глава 7. Принц-мечтатель
За окном была глухая осень. Дожди окончательно размыли дороги, как и во все времена, оставлявшие желать лучшего, и дорогая, украшенная золотом карета претендента на руку и сердце цесаревны Елизаветы Петровны несколько раз увязала в дорожной хляби. В довершение всех злоключений у самого Петербурга в карете сломалась ось, и пришлось несколько дней провести в самой настоящей, по разумению Карла Августа, хибаре – хотя на самом деле это был чистенький, опрятный и довольно уютный крестьянский домик.
Юноша с трудом подавлял раздражение. Вместо прекрасных глаз молодой царевны каждый день видеть кучера да лакеев, а к тому же еще и наслаждаться унылым пейзажем за окном… Право, батюшка Елизаветы был еще тот чудак: это же надо, вздумать построить город на непроходимых топях, в глуши, вдали от цивилизованного европейского мира… Зачем? Почему? Один Бог о том ведает…
Темнело очень рано, читать перед сном, как с детства привык Карл Август, приходилось при лучине, да и до самого сна бывало еще далеко, когда непроглядная темень надвигалась со всех сторон, словно грозя потопить одинокого путника, ищущего своего счастья в чужой неприветливой стране…