Эмансипированные женщины
Шрифт:
Вдруг Мадзя остановилась в изумлении. Кто-то помнил о Цинадровском, смотрел за его могилой. Неизвестная рука обнесла ее оградой из палочек, посадила цветы в горшках и, видно, каждый день украшала свежими цветами. Да, это ясно! Можно было даже отличить вчерашние, позавчерашние и совсем уже увядшие цветы.
У Мадзи слезы выступили на глазах.
«Ах, какая я гадкая, — подумала она, — и какая благородная девушка эта Фемця!.. Конечно, только Фемця помнит об этой могиле!»
Мадзя положила на могилу два цветка из своего букета и, опустившись на колени, прочла молитву. Затем она вернулась на могилу
«Хорошая, благородная девушка Фемця! — думала она. — А мы все так сурово осуждали ее…»
Незадолго до захода солнца скрипнули ворота, и кто-то вошел на кладбище. Мадзя с бьющимся сердцем спряталась между деревьями, она думала, что это панна Евфемия, и не хотела обнаружить, что знает ее тайну.
Действительно, послышался тихий шорох, и на боковой дорожке вдоль кладбищенской ограды проскользнула фигура женщины в темном платье. За ветвями Мадзя не могла узнать ее, но была уверена, что это панна Евфемия, потому что женщина направилась прямо к месту захоронения самоубийц.
«Как она, бедняжка, видно, переменилась, — думала Мадзя, — даже движения у нее стали иными, какими-то робкими и благородными… Ах, какая я гадкая! Мне первой надо подойти к ней…»
Панна Евфемия действительно должна была очень перемениться, Мадзе даже показалось, что она похудела и стала выше ростом. Движимая любопытством, Мадзя осторожно двинулась вперед.
Дама в темном подошла к могиле Цинадровского. Она положила на нее небольшой венок, а затем наклонилась и начала убирать могилу.
«Фемця? Нет, не Фемця…» — говорила про себя Мадзя, всматриваясь в фигуру женщины. И вдруг крикнула:
— Так это вы, это ты, Цецилия!
И, подбежав к испуганной и смущенной панне Цецилии, она схватила ее в объятия.
— Так это ты помнишь об этом несчастном? И я не догадалась сразу, что это ты… Милая моя, золотая!
— Ах боже, дорогая Мадзя, — оправдывалась панна Цецилия. — Это такой маленький знак внимания! Мы должны помнить о чужих покойниках, чтобы другие помнили о наших. Только молю тебя и заклинаю. — прибавила она, складывая руки, — никому ни слова! У меня были бы большие неприятности, если бы кто-нибудь об этом дознался.
Мадзя помогла панне Цецилии огородить могилу палочками, помолилась вместе с нею, и они вдвоем ушли с кладбища.
— Итак, завтра ты уезжаешь? — спросила панна Цецилия.
— Я должна ехать.
— Я буду скучать без тебя, — говорила панна Цецилия, — тем более что мы так поздно с тобой познакомились. Что ж, ничего не поделаешь! Лучше тебе отсюда уехать! Девушки здесь стареют, как сказал почтенный майор, — прибавила она с улыбкой, — а люди, пожалуй, черствеют. Жизнь в маленьких городках ужасна…
— Тогда переезжай в Варшаву.
— К кому? Зачем? У меня нет никаких знакомств, а главное, я так оторвалась от жизни, что боюсь даже вида чужих людей. В конце концов и у нас есть дети, которых надо учить. Я останусь с ними, а отдыхать буду приходить сюда, — прибавила панна Цецилия, показывая на кладбище.
— Ты знала Цинадровского?
— Нет. Но сейчас я его очень, очень люблю. Он, видно, был таким же забро… таким же диким, как и я… Да и у меня, — прибавила она с горьким сожалением в голосе, — есть могила,
17
Да и у меня есть могила, которой никто не помнит… — Намек на то, что жених панны Цецилии погиб, очевидно, или в восстании 1863 года, или в ссылке. В условиях царской цензуры нельзя было писать об этом открыто.
Они подходили к городу. Панна Цецилия умолкла, однако, успокоившись понемногу, сказала своим тихим голосом:
— Ты уж извини меня, Мадзя, но я с тобой сегодня прощусь. Я не посмела бы проститься при людях…
Они обнялись.
— Помни обо мне, если хочешь, — говорила панна Цецилия, — и пиши хоть изредка! Впрочем, я знаю, там ты найдешь новых подруг…
— Ни одна из них не будет такой доброй и благородной, как ты! — прошептала Мадзя.
— Вот увидишь, какой смешной я тебе покажусь, когда ты будешь в Варшаве. Но я тебя никогда не забуду!
Она пожала Мадзе руку и направилась в сторону аптеки. Мадзя осталась одна, ошеломленная этим странным прощаньем.
Дома мать гладила белье и укладывала вещи, и Мадзя ушла к себе в комнатку, куда вскоре зашел и отец. Он сел на диван и закурил трубку.
— Что ж, — сказал он, — завтра в это время ты будешь уже в вагоне?
У Мадзи захватило дыхание. Она села рядом с отцом, взяла его за руку и, заглядывая ему в глаза, спросила:
— Папочка, может, я плохо поступаю, что уезжаю и бросаю вас?
— Ну, ну! Только без излияний, — с улыбкой ответил отец, гладя ее волосы. — Разумеется, и нам и тебе жалко, что ты уезжаешь, не надо, однако, преувеличивать! Взгляни на меня, я и не думаю огорчаться, потому что наперед знаю, что это необходимо для твоего счастья, кроме того, я уверен, что через год-полтора ты вернешься, и мы будем жить вместе.
— Ах, как мне хочется вернуться сюда!
— Вернешься, милочка. Твой пансион — это дело неплохое. В Иксинове может существовать даже четырехклассная или пятиклассная школа, надо только серьезно взяться за это дело. Майор говорил мне, что он готов дать тебе на пансион тысячу, даже две тысячи рублей, только бы ты подобрала в Варшаве учительниц, а главное, сама на практике познакомилась с административной стороной дела.
— Пан майор сказал это тебе? — с радостью воскликнула Мадзя.
— Да, он и сам тебе скажет об этом. Ну вот видишь, ты уезжаешь вовсе не навсегда, а лишь временно, на практику. Поэтому я совсем не огорчаюсь, да и мать, хоть и прольет, наверно, слезу, все-таки спокойна. Через год-полтора мы снова будем вместе, и тогда ты уже не сбежишь от нас, моя милочка, — прибавил отец, прижимая дочь к груди.
Мадзя украдкой утерла слезы.
— А теперь, дитя мое, — продолжал доктор, — я дам тебе один-единственный совет, который ты постарайся запомнить. Знаешь нашу вишню, ту, что свешивается через забор на улицу? Всяк обрывает на ней не только спелые и неспелые ягоды, но даже цветы, листья, ветви. Так вот, дитя мое, тебе грозит такая же опасность…