Эмигранты
Шрифт:
Однажды она попросила его присесть рядом на копне. Обхватив руками колено, сказала:
– Все время думаю о тебе, – загадочный ты человек. Скажи, ради Бога, на что ты надеешься? Неужели только так – пищеварить, выпивать и – в могилу? Ведь что-то не так… Я не про себя говорю, про тебя… Почему ты ничего не придумаешь? А уж я-то за тобой, как смятая газета в пыли за автомобилем, помчалась бы… Понимаешь, у тебя вихря нет, у тебя хода нет… Ну, почему? Ты меня измучил… В Константинополе в номере у Лаше после убийства и в Париже с Левантом, когда он меня, мерзавец, на улицу посылал… это тоже было, – месяца за три до Севра… во мне была сила жить, несмотря ни на что… А теперь нет… Вася, не могу представить: человек, которого любишь, этот человек больше всего мира… В нем – все… А ты хочешь
Первый раз во всю бытность Василий Алексеевич ответил важно, тихо, почти заикаясь:
– Мои достоинства, то есть одно достоинство, в том, что я тебя понимаю и всей тобой восхищаюсь… Вот объяснение, почему решил разделить с тобой все, до конца… Это – одно… Каждый человек носит в себе спектакль – пошлый, маленький или трагический, величественный… Твой спектакль, Вера, трагический спектакль. Он закончен, разучен, актеры на местах. Но зрительный зал пуст. Трагедии играть не перед кем… Один я торчу где-то там по контрамарке… Мир, где мы сейчас живем, пресытился зрелищами… Вернулись к обезьяньему царству. Я прав: Шекспир больше не нужен. А мой маленький водевильчик? Разве что перед Лилькой и Машкой, по пьяному делу поломаться для смеха… Ужасно, Вера, что друга в эти годы ты отыскала себе такого, как я… Я предупреждал, – не выдумывай меня. Ты продолжаешь награждать меня своим избытком и сердишься, почему я пальцем не пошевелю вытащить тебя из этого ужаса… Не могу, да и не знаю, зачем это делать… Куда бы ты ни убежала, хоть на Соломоновы острова, ты – уголовная преступница, девка с желтым паспортом и ко всему тому чрезвычайно опасная, потому что всегда готова перейти через страх виселицы и потащить за собой хозяина, кто тебя нанял. Бешеное животное, вот кто ты. Спасти тебя? Дурочка. Тебе же самой не нужно спасение.
Вера Юрьевна слушала спокойно, кивала иногда, соглашаясь. Лицо ясное, даже улыбочка блуждала на бледных, не тронутых карандашом, губах.
– Теперь договаривай главное, – сказала она после молчания.
– Я уже повторял, Вера Юрьевна, – не мне вмешиваться в твой спектакль. Сама, сама, не надеясь ни на кого, пойми, реши и так и поступи.
– Ты не о смерти ведь говоришь? (У нее чуть дрогнул голос.)
– Нет, не о смерти. О такой пакости не стоило бы и говорить много. Нет, я не хочу, чтобы ты умирала, любовь моя. Все зависит от установки. Если ты делаешь установку на смерть – вся твоя жизнь закрутится вокруг могилы, как водоворот, – все ближе и ближе туда – к черной дыре… Черт знает какая бессмыслица! (Едва заметно вздохнул.) Но можно представить и другую установку… Участвовать в бесконечно движущемся мире творчества. Смерть? Какое тебе дело до нее? Эта зловонная гнусность – твоя могила – выключена из сознания, из поля зрения; через нее валом валят толпы феноменальных идей, великолепные потоки жизни. Обезьянье царство сгинет, человечество расколет гроб, через трупы тюремщиков и обезьяноподобных устремится в новую вселенную. Человек получит свое настоящее призвание. Мозг или желудок? Творчество или пищеварение? Мы – пещерные троглодиты, мы не можем вообразить всей величины счастья, когда человечество поведут великие идеи. Люди будут испытывать неведомые нам восторги… А смерть, могила, – ты просто споткнешься и, падая, передашь другому факел… Только всего… Смерти нет… Факел летит вперед. А для желудка – хотя бы питательная таблетка, чтобы отвязаться…
– Сказки, – проговорила Вера Юрьевна, – валяешься бездельником на копне, плетешь сказки… Ты предложи-ка мне что-нибудь реальное.
– Сказки? А ты поверь. Это – ведь также все от установки. Поверь, начни приглядываться, – гроб трещит, обезьянье царство шатается. Ты видела только обезьяноподобных, а тех, кто в подземельях, – ты их знаешь? Я был в подземельях, заглянул туда одним глазом. О, какие люди, какие намерения! Сказки оказываются
– Не понимаю, ты про что?
Василий Алексеевич медленно кивнул красным припухшим лицом куда-то в синюю даль, за озеро. Вера Юрьевна в недоумении взглянула туда, уронив на колени руки, глядела долго. Поняла:
– Ах, вот о чем ты…
– А что, дико?
– Да ты с ума сошел… Вернуться в Россию?
– Такой страны нет больше. Россия – это мы, неприкаянные, с желтым паспортом… Третьего дня читаю в «Скандинавском листке»: русская революция отказывается от хлеба из рук спекулянтов. Революция будет есть хлеб, только добытый без противоречия с принципами. Понять ты можешь это?
– Знаешь… (Вера Юрьевна сморщилась, подвигала лопатками, точно под платье набились колючки из сена.) Я не знаю, что происходит в России. Я-то помню теплушки со вшами, опустевшие города, рвотные кабаки, истерических баб, тыловую сволочь, проспиртованную военщину… Другой стороны не видала, не знаю… Революция швырнула меня в помойную яму… Но виню в этом только себя. Но так растленно болтать, как ты болтаешь, благополучный кот… Ужасно, это ужасно… Там – потоки крови, а ты философствуешь. За это одно тебя бы там расстреляли.
– В два счета, у первого пограничного столба, без всякого сомнения…
– Для чего же все это говорил?
– Потому, Вера Юрьевна, что я только твои мысли высказывал, а мне лично – рюмочка водочки. Разговор этот нужен потому, что послезавтра приезжает хозяин из Ревеля и ты должна быть готовой…
– К чему готовой?
– К поступкам, к решениям…
Она медленно сдвинула брови, все лицо стало асимметричным, обозначились скулы… Безобразное, кровавое и неминуемое (для чего и приехали сюда) придвинулось. Больше уже нельзя было жмуриться. Потемнел свет над лугом, над озером, над раздумьем этих дней.
Налымов, лежа на животе, грызя соломинку, глядел в лицо Веры Юрьевны, – глаза ее подергивались пленкой, как у птицы.
44
Каждый день в штаб Лиги являлись новые члены, навербованные в Германии, Швеции, Финляндии, требовали суточных, кормовых, подъемных и квартирных… Генерал Гиссер выдавал каждому до десяти крон и предлагал ожидать – вот-вот долженствующих поступить – крупных кредитов. Вербовочные списки отправлял американскому атташе и графу де Мерси. Так составлялся «железный» батальон (посланный впоследствии под Петроград).
Сердце Лиги – разведка – Извольский, Биттенбиндер и Эттингер пьянствовали в «Гранд-отеле», составляли сводки подозрительных по большевизму лиц и под эти списки вымогали у генерала Гиссера мелкие суммы. Лучше других работала «парижская группа» – мадам Мари и мадам Лили. Приглашаемая в ресторане за столики, Мари, ленивая, но любопытная и острая на ухо, улавливала обрывочки интересных фраз. Так ей удалось установить, что какие-то люди ожидают приезда в Стокгольм двух большевистских комиссаров, фамилию одного услышала ясно – Красин. По поводу этого сообщения в Лиге было экстренное заседание. Мари поручили добыть дальнейшие сведения. Ей опять повезло: она установила, что семья комиссара Красина недавно прибыла в Стокгольм. Сведение о приезде семьи Красина настолько взволновало членов Лиги, что среди ночи Биттенбиндер отвез мадам Мари к Гиссеру. Генерал выслушал ее, обнял, перекрестил:
– Вы неоцененная сотрудница, деточка, продолжайте же свою беззаветную деятельность. Россия не забудет вас.
Ей дано было экстренное задание сблизиться с курьером большевистского посольства матросом Варфоломеевым. Но он почти никогда не появлялся один в ресторане, – по-видимому, его назначили для охраны к разным проезжим таинственным личностям. Заговорить с ним не удавалось, на зовущие томно синие взгляды Мари он – «хоть бы хны»… Он был смуглый и мрачный, наголо обритый, с каменной шеей и налитыми мускулами под синей пиджачной парой! Мари, несмотря на лень, чувствовала легкую досаду, что такой чудно выраженный «зверь» не реагирует.