Эммаус
Шрифт:
Так вот, священники учат нас, что вера — дар, который дается нам свыше, он из области таинственного, мистического. Поэтому он хрупок, как видение, и, как видение, неприкосновенен. Вера — сверхъестественное явление.
Однако мы знаем, что это не так.
Мы следуем церковной доктрине, но нам известна и другая история, корнями уходящая в смиренную землю, породившую нас. В определенном смысле наши несчастные семьи незаметно привили нам необоримый инстинкт, следуя которому мы считаем жизнь грандиозным опытом. Чем скромнее выглядели те обычаи, что они передали нам, тем глубже с каждым днем становился их зов, доносящийся из недр земли, — не знающее границ стремление, почти абсурдное ожидание смысла. Мы с детства видели свое назначение в том, чтобы вернуть этому миру его
Так что даже больше, чем в Бога, мы верим в человека — изначально только это является для нас верой.
Я уже говорил, вера растет в нас в форме протеста: мы против, мы — отщепенцы, мы — безумцы. У нас вызывает отвращение то, что нравится другим, а то, что другие презирают, нам дорого. Излишне говорить, что это побуждает нас к действию. Мы растем с мыслью, что мы — герои, но особого рода, не соответствующие классическому образу героя: ведь мы не любим оружие, насилие, животный азарт битвы. Мы герои женственные, мы намерены бороться голыми руками, сильные своим детским простосердечием, неуязвимые в нашей возмутительной скромности. Мы скользим меж зубчатых колес этого мира с высоко поднятой головой, но с видом отверженных — с тем же смиренным видом и с той же твердостью, с какими Иисус Назарянин вел себя всю свою жизнь, насаждая прежде всего не столько религиозную доктрину, сколько модель поведения. Как показала история, она непобедима.
И вот внутри всех этих вывернутых наизнанку измышлений мы находим Бога. Такой поворот естественен, он происходит сам собой. Мы так верим в каждое живое существо, что для нас логично понимание творения как сознательного и мудрого деяния, которое мы называем словом «Бог». Так что наша вера не столько имеет магическую и стихийную природу, сколько является выводом линейной логики, растянутым в бесконечность инстинктом, унаследованным от предков. В поисках смысла нас занесло довольно далеко, и в конце путешествия нам явился Бог — воплощение смысла во всей его полноте. Это очень просто. Когда мы утрачиваем эту простоту, на помощь нам приходит Евангелие: ведь в нем наше путешествие от человека к Богу навсегда запечатлено в определенной модели, где мятежный Человеческий Сын совпадает с возлюбленным Сыном Божьим и оба они слиты в одной плоти, в теле героя. То, что в нас кажется безумством, там превращается в откровение, свершившуюся судьбу, безупречную идеограмму. Мы черпаем в Евангелии абсолютную уверенность — и называем ее верой.
Нам случается утратить ее. Но это выражение неточно: ведь оно подразумевает веру как наитие, а это не наш случай. Я не утрачуверу, и Бобби не может ее утратить.Мы не обреталиее, поэтому не можем ее утратить.У нас она совсем иная, не имеющая отношения к магии и тайне. В голове у меня возникает образ геометрически правильного падения стены: в то мгновение, когда конструкция поддается натиску в одной точке, рушится все сооружение в целом. Ибо тверда каменная стена, но в ней всегда есть слабый шов, недостаточно крепкий элемент. Со временем мы в точности выяснили, где он находится, тот потаенный камень, который может нас подвести. Это наш героизм, наше религиозное чувство, с высоты которого мы отвергаем мир других людей, презирая его, пребывая в инстинктивной уверенности, что он очевидно неразумен. Нам достаточно одного лишь Бога, а остальное не имеет значения. Но это не всегда
— Вокруг полно настоящего, а мы его не видим, но оно есть, и оно обладает смыслом, и Бог тут совершенно ни при чем, в нем нет необходимости.
— Например?
— Ты, я — такие, какие мы на самом деле, а не те, какими мы пытаемся казаться.
— А еще?
— Андре, и даже люди, которые ее окружают.
— Ты думаешь, что жизнь подобных людей имеет смысл?
— Да.
— Какой?
— Они настоящие.
— А мы — нет?
— Нет.
Он имел в виду, что в отсутствие смысла мир все равно существует, и в этом шатком существовании вне системы координат есть некая красота, даже благородство, неведомое нам, что-то вроде потенциального героизма, о котором мы никогда не помышляли, героизма некой истины. И если, рассматривая мир, ты это разглядишь собственными глазами хотя бы один-единственный раз, тогда ты пропал, и с этого самого момента для тебя начинается иная битва. Выросшие в уверенности, что мы — герои, мы останемся в памяти героями совсем иных легенд. А Бог тает, как дым, как детская выдумка.
Бобби признался мне, что та тропинка в горах вдруг показалась ему развалинами крепости. Никакой возможности подняться наверх не было — так он сказал.
И с тех пор он как бы стал медленно отдаляться от нас, но не поворачиваясь спиной, а по-прежнему глядя на нас, своих друзей. Всем казалось, что он скоро вернется. Нам даже в голову не приходило, что он может в самом деле пропасть. Однако он забросил и «теней» в больнице, и все остальное. Еще несколько раз приходил играть в церкви — а потом исчез. Я вместо него стал играть басовую партию на клавишных. Музыка звучала по-другому, но самое главное, все наше существование стало иным без него.
В нем была некая легкость, которой нам не хватало.
Однажды он пришел, чтобы напомнить нам о своем спектакле с Андре: мол, действительно ли мы хотим посмотреть. Мы сказали «Да» и отправились на представление, и это изменило наши судьбы.
Театр располагался за городом, в часе езды на машине, в маленьком городке с темными улочками и домами, среди полей. Провинция. Однако на площади стоял этот старый театр со сценой и всем прочим, и с местами для зрителей, расположенными подковой. Возможно, посмотреть представление пришел и кто-то из местных, но по большей части явились друзья и знакомые исполнителей, словно на свадьбу, и все друг с другом здоровались у входа. Мы стояли в сторонке: ведь их, тех, кого Бобби назвал настоящими, было много, а нас — нет. Все-таки они по-прежнему вызывали во мне отвращение.
Спектакль произвел на нас не лучшее впечатление. При всем желании такое мы не способны были понять. Помимо Андре в действе участвовал Бобби — он исполнял музыкальную партию — и три танцора — люди обыкновенные, даже, можно сказать, уродливые — тела, лишенные красоты. А на заднем плане показывали диапозитивы. Танцоры не танцевали, а совершали некие схематичные движения по четкому плану — хотя, может, это и был танец. Время от времени к партии бас-гитары Бобби примешивались другие звуки и шумы, записанные на пленку. Крики — внезапные, в том числе — в конце действа.
На бас-гитаре Бобби все еще была заметна переводная картинка с изображением Ганди, и это меня порадовало. Но он действительно играл по-другому, и дело тут не только в нотах, но и в том, как он опирался на ноги, как выгибал спину, а прежде всего — в выражении лица: Бобби был погружен в музыку, словно искал в ней что-то, бесстыдно, как бы забыв о публике, наедине с самим собой. При желании можно было разглядеть, какой он, на самом деле — каким он стал с тех пор, как перестал быть Бобби. Мы смотрели на него как завороженные. Святоша время от времени посмеивался потихоньку, смущенно.