Эммаус
Шрифт:
В коридор вышел Бобби с двумя пластырями на лице и подвязанной рукой — ничего серьезного. Сел рядом. Вечерело. Не было необходимости выражать дружеские чувства, но я все-таки похлопал его по плечу, чтоб он знал наверняка. Он улыбнулся.
— Что ты играешь с Андре? — спросил я.
— Она танцует, я играю. Она сама меня попросила. Это для спектакля. Она хочет сделать спектакль из этой музыки.
— Что это за музыка?
— Я не знаю. Она нисколько не похожа на то, что мы играем в церкви. В ней нет никакого содержания.
— То есть?
— То есть нет содержания, она ничего не значит: там нет сюжета, нет идеи — ничего.
Он задумался. Я старался все это себе представить.
— Поэтому нельзя сказать, что то, что мы делаем, — хорошо. Мы просто делаем — и все. «Хорошо» тут ни при чем.
Зато, по его словам, у них получалось красиво.
Объясняя, он с трудом подбирал слова, а я с трудом понимал его: ведь мы католики, мы не привыкли делать разницы между эстетической ценностью и нравственной. Это как с сексом. Нас учили, что люди занимаются любовью для общения и чтобы делить друг с другом радость. И музыка существует для того же. Не ради наслаждения, ведь оно — всего лишь отзвук, отблеск. Красота — всего лишь случайность, необходимая разве что в минимальных дозах.
Бобби сказал, что ему стыдноиграть дома у Андре; когда он там, у него возникает ощущение, будто он голый. И это заставляет его задуматься.
— Помнишь, мы говорили о том, что существует нашамузыка?
— Да.
— Что мы должны играть нашумузыку?
— Да.
— Так вот, у нас с ней нет никакой цели: я просто играю, Андре просто танцует, у нас нет никакой веской причины это делать, кроме собственного желания, нам просто нравится этим заниматься. Мы и есть причина. И в результате мир не становится лучше, мы никого ни в чем не убеждаем, ничего никому не объясняем; в результате — мы те же, что и в начале, только настоящие. А в конце, словно след, остается что-то настоящее.
Настоящее — вот что важно во всей этой истории.
— Может быть, это и значит — играть своюмузыку, — сказал он.
Я перестал следить за ходом его рассуждений.
— Все то, что ты тут рассказываешь, по-моему, сплошное занудство, — заметил я.
— Так и есть, — согласился он. — Но для Андре это не имеет значения; более того, ей как будто не по душе сильные чувства. Она сама выбрала бас-гитару — именно потому, что в ней — минимум жизни. И танец ее такой же. Всякий раз, как доходит до эмоций, она останавливается. Всегда останавливается на шаг раньше.
Я внимательно смотрел на него.
— Время от времени, — продолжал он, — мне удается сыграть то, что кажется мне прекрасным, сильным, — и тогда она оборачивается, не переставая танцевать, словно слышит фальшивую ноту. Такая красота ее не волнует. Она не этого ищет.
Я улыбнулся.
— Ты с ней спал? — спросил я.
Бобби засмеялся.
— Дурак, — сказал он.
— Давай признавайся: ты с ней спал.
— Послушай, ты совсем ни хрена не понимаешь, да?
— Значит, спал.
Он встал. Прошелся по коридору. Мы были одни. Он продолжал шагать туда-сюда до тех пор, пока не решил, что с этой темой покончено.
— Что Лука? — поинтересовался он.
— Я звонил ему. Может, он придет: у него проблемы дома.
— Ему нужно уходить оттуда.
— Ему восемнадцать лет, а в восемнадцать лет из
— Кто сказал?
— Давай не будем….
— Они его там поджаривают на медленном огне. Он в больницу к теням ходит?
Мы называем их тенями, пациентов той больницы.
— Да. Это ты туда перестал ходить.
Он сел:
— На следующей неделе приду.
— То же самое ты говорил на прошлой неделе.
Он кивнул:
— Не знаю, мне больше не хочется.
— Никому не хочется, но ведь они нас ждут. Или что, дать им утонуть в собственной моче?
Он задумался. Потом произнес:
— А почему бы нет?
— Иди ты к черту.
Мы засмеялись.
Потом приехали родители Святоши. Они не задавали много вопросов: только поинтересовались, как чувствует себя Бобби и когда Святоша выйдет из больницы. Они уже перестали делать попытки понять своего сына, просто всякий раз дожидались последствий его поведения, а потом старались снова привести все в порядок. Вот и сейчас они приехали, чтобы уладить ситуацию: похоже, они намеревались сделать это очень деликатно, никого не побеспокоив. Отец Святоши принес с собой кое-что почитать.
Бобби выразил им свои сожаления: дескать, он не хотел зла их сыну.
— Конечно, — ответила мама Святоши и улыбнулась.
Отец оторвал глаза от книги и любезным тоном произнес фразу, которую часто говорят наши родители:
— Этого нам только не хватало.
Однако выяснилось, что у Святоши не все гладко. Его хотели оставить в больнице для наблюдения: когда речь идет о голове, ничего нельзя знать наверняка. Нас отвели к нему; казалось, его родителей больше всего заботит белье — часто ли его меняют. Мы слепо верим в то, что спасение мира — в мелочах.
Святоша знаком подозвал Бобби, тот подошел поближе. Они о чем-то поговорили. Потом, как обычно, махнули друг другу рукой на прощанье.
Я остался с Бобби подписывать бумаги для больницы, получать рецепты и рекомендации — родители Святоши уже уехали. Выйдя на улицу, мы увидели Луку.
— Почему ты не зашел?
— Ненавижу больницы.
Мы шли на трамвай, плотно закутавшись в пальто, дыша туманом. Было поздно, в темноте таилось одиночество. До самой остановки мы молчали. Трамвайная остановка ночью, в холод и туман — идеальное место. Слова только самые необходимые, ни единого жеста. Взгляд — лишь по делу. Мы общались, словно суровые мужи древности. Лука хотел знать, что произошло, мы ему объяснили. Я рассказал о визите к матери Андре. В кратком изложении эта история представлялась еще более нелепой.
— Вы сумасшедшие, — сказал Лука.
— Они ходили проповедь ей читать, — промолвил Бобби.
— А она? — спросил Лука.
Я рассказал про монаха. Примерно в тех словах, в каких нам это преподнесли. И про то, что Андре — его дочь.
Лука сначала засмеялся, потом задумался.
— Это неправда, — произнес он наконец. — Она над вами поиздевалась, — заключил он.
Я стал вспоминать рассказ женщины, ища какую-нибудь деталь, которая бы все объяснила. Но у меня ничего не выходило: я как будто бился в стекло. Гипотеза о том, что в генеалогическом древе противника фигурирует священник, продолжала оставаться актуальной, и это был удар ниже пояса. Раньше все обстояло проще: мы по эту сторону, они по ту, каждый при своем. По этой схеме мы играть умели. А теперь оказалось, что мы имеем дело с совсем иной геометрией — их безумной геометрией.