Эндерби снаружи
Шрифт:
— Бедняга, — посочувствовала она. — Одинокий? Я увидела сразу, как только вы в Лондоне сели в автобус. Но теперь вам нечего себя чувствовать одиноким. Во всяком случае, в поездке. — И хлебнула «Фундадора», не поморщившись. — М-м-м. Жару поддает, но приятно.
— Mucho fuego, — сказал Эндерби. В англичанах нет fuego, он это запомнил.
Мисс Боланд откинулась на спину. На ней были пушистые шлепанцы на каблучках. Откинувшись, она их сбросила. Ступни длинные, чистые, ногти не накрашены. Она закрыла глаза, нахмурилась, потом сказала:
— Постойте, припомню ли. A cada puerco… что-то там такое… su San Martin[66]. По-английски «every dog has his day»[67].
Эндерби тяжело сел на кровать с другой стороны. Потом взглянул на мисс Боланд, очень вдумчиво ее оценивая. Казалось, будто с момента посадки на самолет в Лондоне она потеряла около двух стоунов[68] и пятнадцати лет. Он попробовал вообразить, что навязывает ей комплекс утонченной, но сильной влюбленности, которая производит эффект рабской дремотной покорности, вызывающей, например, полное равнодушие к завтрашним новостям. А потом подумал, что, может быть, лучше убраться отсюда, самостоятельно найти дорогу к Северной Африке: наверняка есть на чем унестись в такой час. Впрочем, нет. Несмотря ни на что, безопаснее в группе мистера Мерсера, которая весьма многочисленна, пропускается, как только тот моргнет глазом, без оглашенья фамилий, по мановению руки служащих, которых мановением руки отметает мистер Гаткелч. Больше того, мистер Мерсер всем вернул паспорта, так что паспорт Эндерби вновь угнездился во внутреннем нагрудном кармане. Он не собирается снова от него отказываться, если в последнем отчаянном отказе от собственной личности не отправит в огонь того или иного мавра, торгующего кебабом. Он вполне отчетливо видел, как этот мужчина, коричневый, беззубый, морщинистый, громко расхваливает под солнцем кебаб, перекрикивая муэдзинов. Поэтическое воображение, вот что это такое.
— А, — говорила теперь мисс Боланд, плеснув себе еще «Фундадора», — мама с папой обычно возили нас с Чарльзом, моим братом, к дяде Герберту, когда тот жил в Веллингтоне, я имею в виду, в сэлопском[69] Веллингтоне, почему его Сэлопом называют? Ну, название, наверно, латинское, и мы несколько раз ездили в Бредон-Хилл…
— Цветные графства, — сказал Эндерби, оценивая ее в целях соблазна, понимая одновременно, что это замечание чисто академическое, — в вышине слышны жаворонки. Юноши вешаются и оказываются в тюрьме Шрусбери. За любовь, как они говорят.
— Как вы циничны. Но я тоже, наверно, имею все права на цинизм, в самом деле. Его звали Тоби, — глупое для мужчины имя, да? — и он мне говорит, я должна выбирать между ним и карьерой, — я хочу сказать, больше похоже на собачью кличку, не так ли? — и, разумеется, речи даже не шло, чтобы я отказалась от своего призвания ради того, что он мне обещал. Говорит, якобы жена с мозгами никуда не годится, а он не позволит луне лежать между нами в постели.
— Отчасти даже поэтично, — заметил Эндерби, сам все больше впадая в дремоту. Горячий ветер гонял оконные занавески, точно марионетки, приклеивал к подбородку мисс Боланд ночную рубашку.
— Отчасти вранье, — возразила мисс Боланд. — Он врал про своего отца. Отец его был не поверенный, а всего только клерк у поверенного. Врал про свой чин в Королевских войсках связи. Врал про свою машину. Она вовсе была не его, он ее позаимствовал у приятеля. Не то чтоб у него было много приятелей. Мужчины, — заключила она, — склонны к вранью. Взгляните, например, на себя.
— На меня? — сказал Эндерби.
— Говорите, вы поэт. Рассказываете о своей старой шропширской фамилии.
— Слушайте, — велел Эндерби. И начал декламировать:
Шрусбери, Шрусбери, окруженный рекой,
Северн ревнивый, спящая собака, лижущая губы,
То рычит, то опять обретает покой,
С храпом во сне испуская туманные клубы.
— Это ваше, да?
Любовь буйствует праздным летом:
Афродизиакальное солнце в чудовищной вышине
Возбуждает дрожащим полуденным светом
Вспотевшего Джека, Джоан на спине.
— Я всегда слышала, не должно быть в стихах длинных слов.
Слабые и безгрешные анемичной зимой,
Нимфы отплясали на летней пирушке веселой,
Оборванного живописца лодки гонят домой,
Государственные деятели выходят из школы.
— А, понятно, о чем вы. Школа в Шрусбери, куда Дарвин ходил, да?
В пивных подают разбавленные напитки,
Бездетная официантка разносит счета,
Пока Дарвин связывает эволюции нитки
В леденящей ночи, где стихла суета…
— Простите, больше не буду перебивать.
…Но разглаживаются юношеские прыщи,
Бог является на четырнадцатой склянке,
Вставай, разбухай, трепещи,
Приминай траву на полянке.
— Очень много секса, правда? Извините, что снова перебиваю.
— Последний станс, черт возьми, — сурово предупредил Эндерби. — Вот сейчас.
Время с городом смыкаются в круг, как река,
Дарвин мыслит прямолинейно.
Отбор происходит долгие века,
Только новые виды не вынырнули из бассейна.
Воцарилось молчание. Эндерби чуял прилив поэтической гордости, потом упадок сил. День был жуткий. Мисс Боланд получила сильное впечатление. И сказала:
— Ну, в конце концов, вы в самом деле поэт. То есть, если это ваши стихи.
— Конечно мои. Налейте мне чуточку из бутылки. — И она охотно набулькала, прислуживая поэту. — Из раннего сборника «Рыбы и герои». Который вы не читали. Который никто не читал. Только, Богом клянусь, — поклялся Эндерби, — я им всем покажу. Со мной еще не кончено, ни в коем случае.
— Правильно. Может, вам будет удобней без обуви? Не трудитесь, позвольте мне. — Эндерби закрыл глаза. — И пиджак?
Вскоре Эндерби в рубашке и штанах лежал на половине кровати; она сняла с него также носки и галстук в гостиничных красном, белом и синем цветах. Все так же дул горячий ветер, но Эндерби стало прохладней. Она лежала рядом. Курили одну на двоих сигарету.